БРАТЬЯМ СВОИМ

У

тром второго сентября в Калифорнии, у Тихоокеанской ветки «Таггерт Трансконтинентал», между двумя телеграфными стол­бами порвался медный провод.

С полуночи лениво моросил мелкий дождь, и восхода не было, был только серый свет, просачивавшийся сквозь густые тучи, и блестящие дождевые капли на проводах сверкали искрами на фоне мелового неба, свинцового океана и стальных буровых вышек, торчавших не­лепой щетиной на голом склоне холма. Провода износились, они прослужили больше лет и перенесли больше дождей, чем положено; один из них все больше и больше провисал под грузом воды; потом на изгибе провода появилась последняя капля, она висела, будто хрус­тальная бусинка, несколько секунд набирая вес; бусинка и провод одновременно не смогли выносить своего веса, провод лопнул, и об­рывки его упали вместе с бусинкой — беззвучно, словно слезы.

Когда в управлении Тихоокеанского отделения стало известно об этом обрыве, служащие прятали друг от друга глаза. Давали выму­ченные, невнятные объяснения случившемуся, однако все понимали, в чем дело. Все знали, что медный провод — редкий товар, более дра­гоценный, чем золото или честь; знали, что заведующий складом отделения несколько недель назад продал запас провода неизвест­ным, появившимся ночью торговцам, которые днем были не бизнес­менами, а простыми людьми с влиятельными друзьями в Сакраменто и Вашингтоне, как и недавно назначенный новый завскладом имел в Нью-Йорке друга по имени Каффи Мейгс, о котором никто ничего не спрашивал. Знали, что человек, который возьмет на себя ответ­ственность распорядиться о ремонте и поймет, что ремонт невозмо­жен, навлечет на себя обвинения со стороны неизвестных врагов; что его сотрудники станут странно молчаливыми и не захотят давать по­казаний, чтобы помочь ему; что он ничего не докажет, а если попы­тается, то недолго задержится на этой работе. Они не знали, что бе-

зопасно, а что нет, теперь, когда наказывают невинных; они понимали, как животные, что когда сомневаешься и боишься, единс­твенной защитой является молчание. И молчали; говорили лишь о соответствующих процедурах отправления сообщений соответству­ющему руководству в соответствующий момент.

Молодой дорожный мастер вышел из здания управления, зашел в телефонную кабинку у аптеки, где его никто не мог увидеть, и от­туда за свой счет, не считаясь с расстоянием и целым рядом непо­средственных руководителей, позвонил Дагни Таггерт в Нью-Йорк.

Дагни приняла звонок в кабинете брата, прервав срочное совеща­ние. Молодой дорожный мастер сказал ей только, что линия порвана, и проводов для ремонта нет; больше он не сообщил ничего и не объ­яснил, почему счел необходимым позвонить лично ей. Дагни не ста­ла спрашивать: она поняла.

— Спасибо, — вот и все, что она произнесла в ответ.

В ее кабинете была особая картотека всех еще имевшихся в нали­чии дефицитных материалов в отделениях «Таггерт Трансконтинен - тал». Там, как в деле о банкротстве, содержались сведения о потерях, а редкие записи о новых поставках напоминали злорадные смешки некоего мучителя, бросающего крохи голодающей стране. Дагни про­смотрела бумаги в папке, закрыла ее, вздохнула и сказала:

— Эдди, позвони в Монтану, пусть отправят половину своего за­паса провода в Калифорнию. Монтана сможет продержаться без него еще неделю.

Когда Эдди Уиллерс собрался возразить, она добавила:

— Нефть. Эдди. Калифорния — один из последних оставшихся поставщиков нефти в стране. Калифорнийскую линию терять нельзя.

И вернулась на совещание в кабинет брата.

— Медный провод? — вскинул брови Джеймс Таггерт и отвернул­ся к городу за окном. — В ближайшее время никаких проблем с ме­дью не ожидается.

— Почему? — спросила Дагші, но он не ответил. За окном не было видно ничего особенного, только ясное небо, неяркий послеполуден­ный свет на городских крышах, а над ними календарь, гласивший: «2 сентября».

Дагни не знала, почему Джеймс потребовал провести совещание в своем кабинете, почему настоял на разговоре с ней с глазу на глаз, чего всегда старался избегать, и почему все время поглядывал на на­ручные часы.

— Дела, мне кажется, идут плохо, — сказал он. — Нужно что-то предпринимать. По-моему, возникли путаница и неразбериха, веду-

243

щие к нескоординированной, неуравновешенной политике. Я имею в виду, что в стране существует громадный спрос на перевозки, одна­ко мы теряем деньги. Мне кажется...

Дагни сидела, глядя на отцовскую карту «Таггерт Трансконтинен - тал» на стене его кабинета, на красные артерии, вьющиеся по жел­тому материку. Было время, когда эта железная дорога называлась кровеносной системой страны, и поток поездов казался крово­обращением, несущим развитие и процветание всем самым пустын­ным районам. Теперь он по-прежнему походил наток крови, но лишь в одну сторону, словно из раны, уносящий из тела последние остатки питания и жизни. «Одностороннее движение, — равнодушно поду­мала она, —движение потребителей».

Вот поезд сто девяносто три, думала она. Полтора месяца назад он отправился с грузом стали не в Фолктон, штат Небраска, где «Спенсер Машин Тул Компани», лучший из еще существующих станкостроитель­ных концернов, простаивал две недели в ожидании этой отправки, а в Сэнд-Крик, штат Иллинойс, где «Конфедгрейтед Машин» пребывал в за­долженности больше года, так как выпускал ненадежную продукцию в непредсказуемое время. Сталь была отправлена туда по директиве, где объяснялось, что «Спенсер Машин Тул Компани» — богатый концерн и может подождать, а «Конфедерейтед Машин» — банкрот, и нельзя до­пустить, чтобы эта компания потерпела крах, потому что она — единс­твенный источник существования для жителей Сэнд-Крика. Концерн «Спенсер Машин Тул Компани» закрылся месяц назад. «Конфедерейтед Машин» двумя неделями позже.

Жителей Сэнд-Крика перевели на государственное пособие, одна­ко в опустевших житницах страны нельзя было срочно найти для них продовольствия, поэтому по приказу Совета Равноправия было кон­фисковано семенное зерно фермеров Небраски, и поезд № 193 повез непосеянный урожай и будущее жителей штата Небраска, чтобы их съели жители штата Иллинойс.

«В наш просвещенный век, — сказал по радио Юджин Лоусон, — мы, наконец, пришли к пониманию того, что каждый из нас — сто­рож брату своему»[2].

— В такой ненадежный критический период, как нынешний, — говорил Джеймс, пока Дагни разглядывала карту, — опасно задержи­вать, хоть и вынужденно, зарплату и накапливать задолженности в каком-то из наших отделений; положение это, конечно, временное, однако...

Дагни усмехнулась:

— План объединения железных дорог не работает, а, Джим?

— Прошу прощения?

— Ты должен получить большую часть валового дохода «Лптлан - тик Саусерн» из общего пула в конце года — только никакого вало­вого дохода не будет, так ведь?

— Это неправда! Дело только в том, что банкиры саботируют план! Эти мерзавцы, дававшие нам займы в прежние дни безо всяких гарантий, кроме нашей дороги, теперь отказываются дать мне жал­кие несколько сотен тысяч на краткий срок, чтобы выплатить кое-где зарплату, хотя я могу предложить им в качестве гарантии все желез­ные дороги страны!

Дагни усмехнулась.

— Мы ничего не можем поделать! — выкрикнул Джеймс. — План ни при чем, если кто-то отказывается нести свою часть общего бремени!

— Джим, это все, что ты хотел мне сказать? Если да, я пойду. У ме­ня много дел.

Джим бросил взгляд на часы.

— Нет-нет, не все! Нам очень важно обсудить положение и прий­ти к какому-то решению, которое...

Дагни равнодушно слушала очередной поток общих рассуждений, недоумевая, какой мотив за ними стоит. Он топтался на месте, но за этим что-то крылось; она была уверена, что он задерживает ее с ка­кой-то целью и вместе с тем просто хочет остаться один. Это было новой чертой Джеймса, которую она стала замечать после смерти Черрил. Он без предупреждения примчался к ней вечером того дня, когда было обнаружено тело его жены, и рассказ какой-то патронаж­ной работницы, видевшей его, заполнил все газеты. Не находя ника­кого мотива покончить с собой, газетчики назвали это «необъясни­мым самоубийством».

— Я не виноват! — кричал он Дагни, словно она была единствен­ным судьей, которого ему требовалось убедить.— Я неповинен в этом! Неповинен!

Он дрожал от ужаса, тем не менее она заметила несколько бро­шенных на нее пытливых взглядов, в которых ей почудился проблеск какого-то непонятного торжества.

— Убирайся, Джим, — только и сказала она ему.

Больше Джеймс не заговаривал с ней о Черрил, но стал заходить в ее кабинет чаще, чем прежде, останавливал ее в коридоре для крат­ких бессмысленных дискуссий, и в такие минуты у нее возникало чувство, что когда он жмется к ней для поддержки и защиты от како­го-то страха, то хочет вонзить нож ей в спину.

245

— Мне необходимо знать, что ты думаешь, — настойчиво твердил Джеймс, хотя Дагни смотрела в сторону. — Необходимо обсудить по­ложение и...

— ...И ты ничего не сказал, — сказала Дагни, не поворачиваясь к нему. — Глупо болтать, что на железнодорожном бизнесе невозмож­но заработать, но...

Дагни резко взглянула на Джеймса; тот поспешно отвел взгляд.

— Я хочу сказать, что нужно выработать какую-то конструктив­ную политику, — торопливо продолжал он. — Что-то должно быть сделано... кем-нибудь. При критическом положении...

Дагни понимала, чего он хотел избежать, какой намек дал ей, хотя и не хотел, чтобы она его обсуждала. Она знала, что невозможно соб­людать ни одно расписание поездов, выполнять какие-либо обещания или договоренности, что плановые поезда отменяются ни с того, ни с сего, превращаются в «составы особого назначения» и отправляют­ся по необъяснимым распоряжениям в неожиданные места, и что распоряжения эти исходят от Каффи Мейгса, единственного арбитра в чрезвычайных обстоятельствах и в вопросах общественного благо­состояния.

Она знала, что заводы закрываются: одни из-за того, что не полу­чили сырья, другие потому, что их склады полны товаров, которые невозможно вывезти. Знала, что старые предприятия-гиганты, нара­щивавшие мощь, следуя целенаправленным, перспективным курсом, брошены на произвол судьбы, которую невозможно предвидеть. Зна­ла, что лучшие из них, самые крупные, давно сгинули, а та «мелочь», что осталась, силилась что-то производить, отчаянно стараясь соблю­дать моральный кодекс этого времени, когда производство просто невозможно: теперь в договоры в ставляли постыдную для потомков Ната Таггерта строку: «Разрешение на перевозку».

Однако существовали люди — и Дагни это знала, — способные получать транспортные средства в любое время, словно благодаря какой-то непостижимой тайне, какой-то силе, не подлежащей ни сом­нению, ни объяснению.

То были люди, дела которых с Каффи Мейгсом считали частью той новой веры, что карает наблюдателя за грех наблюдения, поэтому все закрывали глаза, страшась не неведения, а знания. Дагни слышала, что подобные сделки называют «транспортная протекция» — термин, который все понимали, но никто не осмеливался конкретизировать. Она знала, что эти люди заказывают «составы особого назначения», они способны отменить ее плановые поезда и послать их в любую точку континента, которую решили отметить своим магическим штампом, ставящим крест на договорах, собственности, справедли-

вости, разуме и жизни; штампом, утверждающим, что «обществен­ное благосостояние» требует «оперативного вмешательства». Эти люди отправляли поезда на выручку компании «Смэзерс Бразерс» с их урожаем грейпфрутов в Аризоне, на выручку производящему маши­ны для китайского бильярда заводу во Флориде, на выручку коневод­ческой ферме в Кентукки, на выручку компании «Ассошиэйтед Спит», принадлежащей Оррену Бойлю. Эти люди заключали сделки с дошед­шими до отчаяния промышленниками на предоставление транспор­та для лежащих на складах товаров или, не получив требуемых про­центов, когда завод закрывался, договаривались о покупке по бросовым ценам, десять центов за доллар, и срочно везли товары во вдруг нашедшихся вагонах туда, где торговцы тем же продуктом об­рекались на заклание. Эти люди следили за заводами, дожидаясь по­следнего вздоха доменной печи, чтобы наброситься на оборудование, и за брошенными железнодорожными ветками, чтобы наброситься на товарные вагоны с недоставленным грузом. Это был новый био­логический вид — бизнесмены-налетчики, которых хватало лишь на одну сделку, без служащих, которым нужно платить зарплату, без ка­ких-либо накладных расходов, недвижимости и оборудования; единственным их активом и аргументом было понятие «дружба». В официальных речах таких людей именовали «прогрессивными бизнесменами нашего динамичного века», но в народе называли «торговцами протекциями», и в этом биологическом виде существо­вало много подвидов: породы «транспортных протекций», «сырьевых протекций», «нефтяных протекций», «протекций по повышению зар­платы» и «по вынесению условных приговоров»— эти люди были необыкновенно мобильными: они носились по всей стране, когда никто другой ездить не мог, они были деятельными и бездушными, но не как хищники, а как черви, что плодятся и кормятся в мертвом теле.

Дагни знала, что железнодорожный бизнес должен приносить де­ньги, и знала, кто их теперь получает. Каффи Мейгс продавал поезда, последние железнодорожные запасы как только мог, устраивал все так, чтобы этого нельзя было обнаружить или доказать: рельсы про­давал в Гватемалу или трамвайным компаниям в Канаде, провода — изготовителям автоматических проигрывателей, шпалы —на топли­во для курортных отелей.

«Важно ли, — думала Дагни, глядя на карту, — какую часть трупа пожрут черви, которые кормятся сами или те, что дают пищу другим червям? Пока плоть служит пищей, не все ли равно, чьи желудки она наполняет?» Невозможно было понять, какой урон нанесли гуманис­ты, а какой— откровенные гангстеры. Оставалось неясным, какие

247

хищения подсказаны страстью к благотворительности Лоусона, а ка­кие — ненасытностью Каффи Мейгса, понять, какие города уничто­жены для прокормления других, находившихся на неделю ближе к черте голода, а какие — чтобы обеспечить яхтами торговцев протек­циями. Не все ли равно? И те и другие были одинаковы и по сути сво­ей, и по духу; и те и другие нуждались, а нужда была единственным правом на собственность; и те и другие действовали в полном соот­ветствии с одним и тем же моральным кодексом. И те и другие счи­тали принесение в жертву людей правильным. Невозможно было понять, кто — каннибалы, а кто— жертвы. Города, в которых как должное принимали одежду и топливо, отобранные у соседей на вос­токе, через неделю обнаруживали, что у них конфискуют зерно, что­бы накормить соседей на западе. Так осуществлялась и доводилась до совершенства вековая мечта: люди стали служить потребности как высшему принципу, как первому долгу., как критерию ценности; люди стали видеть в ней что-то более священное, чем право и жизнь. Людей сталкивали в яму, где каждый кричал, что человек— сторож брату своему, пожирал соседа и становился пищей другого соседа; каждый провозглашал праведность незаработанного и удивлялся, кто же это сдирает кожу с его спины.

«На что они теперь могут жаловаться? — прозвучал в сознании Дагни голос Хыо Экстона. — На то, что Вселенная иррациональна? Но так ли это?»

Она смотрела на карту; взгляд ее был бесстрастным, серьезным, словно любые эмоции были недопустимы при созерцании этой пот­рясающей силы логики. Она видела — в хаосе гибнущего континен­та — математически точное осуществление всех идей, которые вла­дели людьми. Они не хотели знать, что это именно то, к чему они стремились, не хотели видеть, что у них есть возможность желать, но нет возможности грабить, и они полностью добились исполнения своих желаний. «Что они думают теперь, эти поборники потребности и любители жалости? —думала Дагни. — На что рассчитывают? Те, кто некогда, глупо улыбаясь, говорили: “Я не хочу разорять богатых, я хочу лишь забрать немного от их избытка, чтобы помочь бедным, самую малость, богатые этого даже не заметят!”, потом рычали: “Из магнатов можно жать деньгу, они накопили столько, что хватит на три поколения”, затем кричали: “Почему люди должны страдать, ког­да у бизнесменов есть запасы на целый год?”, а теперь вопили: “По­чему мы должны голодать, когда у некоторых есть запасы на неделю?” На что они рассчитывают?» —думала она.

— Ты должна что-то сделать! — выкрикнул Джеймс Таггерт.

Дагни повернулась к нему.

— я?

— Это твоя работа, твоя сфера, твой долг!

— Что значит «мой долг»?

— Работать. Делать.

— Делать... что?

— Откуда мне знать? Это твой особый талант. Ты же у нас так изобретательна.

Дагни удивленно взглянула на него: его слова звучали совершен­но неуместно. Она поднялась.

— Это все, Джим?

— Нет! Нет! Я хочу все обсудить!

— Начинай.

— Но ты ничего не сказала!

— Ты тоже.

— Но... я веду речь о том, что есть практические проблемы, кото­рые нужно решать... К примеру, куда девались со склада в Питтсбур­ге полученные по последней разнарядке рельсы?

— Каффи Мейгс украл их и продал.

— Докажи! — рявкнул Джим.

— А что, твои друзья оставляют нам возможность что-то доказать?

— Тогда не говори об этом, не теоретизируй, нужно иметь дело с фактами! Такими, какие они есть на сегодняшний день... То есть нужно быть реалистичными и придумать какое-то практическое средство защищать наши интересы при существующих условиях, а не по недоказуемым предположениям, которые...

Дагни усмехнулась. «Вот форма бесформенного, — подумала она, — вот стиль работы его сознания: он хочет, чтобы я защищала его от Каффи Мейгса, не признавая существования последнего, чтобы сражалась со злом, не признавая его реальности, чтобы победила, не портя ему игры».

— Что тебя смешит, черт возьми? — гневно спросил Джеймс.

— Ты знаешь.

— Не понимаю, что с тобой! Не знаю, что с тобой случилось... в последние два месяца... с тех пор, как ты вернулась... Ты никогда не была такой упрямой!

— Ну, что ты, Джим, в последние два месяца я с тобой не спо­рила.

— О том и речь! — он спохватился, но все же заметил, как она улыбнулась. — Речь о том, что я хотел устроить совещание. Узнать, что ты думаешь о создавшемся положении...

— Ты это знаешь.

— Но ты не сказала ни слова!

249

— Я сказала все, что могла сказать, еще три года назад. Сказала, куда заведет тебя этот курс. Так и случилось.

— Ну вот, опять! Что толку теоретизировать? Мы живем сейчас, а не три года назад. Нужно иметь делос настоящим, а не с прошлым. Может, все было бы по-другому, если бы мы прислушались к твоему мнению, может быть, но факт втом, что мы этого не сделали, а мы должны иметь дело с фактами. Должны принимать реальность такой, какова она сейчас, сегодня!

— Что ж, принимай.

— Прошу прощения?

— Принимай свою реальность. Я буду лишь выполнять твои ука­зания.

— Но это несправедливо! Я спрашиваю твоего мнения...

— Ты хочешь утешения, Джим? Ты его не получишь.

— Что ты говоришь?

— Я не буду помогать тебе делать вид — споря с тобой, — что ре­альность, о которой ты говоришь, не то, что она есть, что еще есть возможность заставить ее работать и спасти твою шкуру. Такой воз­можности нет.

— Ну... — это был не взрыв, не вспышка гнева— лишь слабый, неуверенный голос человека на грани отчаяния. —Ну... что, по-тво­ему, мне нужно делать?

— Сдаться.

Он тупо посмотрел на сестру.

— Сдаться, — повторила она, —тебе, твоим вашингтонским дру­зьям, планирователям-грабителям и всем, кто разделяет вашу кан­нибальскую философию. Сдайтесь, уйдите с дороги и предоставьте возможность тем, кто может, начать с нуля.

— Нет!!! — взрыв, как ни странно, все-таки произошел; это был вопль, означавший, что лучше умереть, чем отказаться от своей идеи, и издал его человек, который всю жизнь не признавал существования идей, действовал с практичностью расчетливого преступника. Дагни стало любопытно, в чем природа его верности самой идее отрицания идей.

— Нет! — повторил он, голос его прозвучал более тихо, хрипло, почти устало: экстаз фанатика упал до тона властного начальника. — Это невозможно! Исключено!

— Кто это сказал?

— Неважно! Это так! Почему ты всегда думаешь о непрактичном? Почему не принимаешь реальность такой, какая она есть, и ничего не делаешь? Ты —реалистка, движущая сила, созидательница; ты — Нат Таггерт, ты способна добиться любой поставленной цели! Ты

можешь спасти нас сейчас, можешь найти способ наладить дела, если захочешь!

Дагни расхохоталась.

«Вот, — подумала она, — что было конечной целью всей этой без­ответственной академической болтовни, которую бизнесмены мно­гие годы пропускали мимо ушей, целью всех расплывчатых опреде­лений, пустых банальностей, туманных абстракций, всех заявлений, что покорность объективной реальности — то же самое, что покор­ность Государству, что нет разницы между законом природы и дирек­тивой бюрократов, что голодный человек несвободен, что его нужно избавить оттирании еды, жилища и одежды... В течение многих лет утверждалось, что может настать день, когда Нату Таггерту, реалисту, предложат считать волю Каффи Мейгса фактом природы, неизмен­ным и абсолютным, как сталь, рельсы и сила тяготения; принять, что Мейге создал мир как объективную, неизменную реальность, а потом и дальше создавать изобилие. Это было целью всех мошенников в библиотеках и аудиториях: они выдавали свои откровения за полет мысли, “инстинкты”— за науку, пристрастия — за знание; целью всех дикарей, поклонников необъективного, неабсолютного, отно­сительного, гипотетического, вероятного. Дикарей, которые, увидев убирающего урожай фермера, могут лишь счесть этот урожай мисти­ческим феноменом, независящим от закона причин и следствий, со­зданным всемогущей прихотью самого фермера; тут они схватят фермера, наденут цепи, лишат орудий, семян, воды, земли, отправят на голые скалы и прикажут: “Теперь выращивай урожай и корми нас!”»

«Нет, — Дагни, ожидала, что брат спросит, над чем она смея­лась, — бесполезно объяснять ему, он не сможет понять». Но Джеймс и не спросил. Она увидела, что он ссутулился, услышала, как он гово­рит — ужасно, потому что слова его, если он не понимал, были совер­шенно неуместными, а если понимал — чудовищными.

— Дагни, я твой брат...

Она выпрямилась, мышцы ее напряглись, словно он показал ей пистолет.

— Дагни... — голос его походил на гнусавое, монотонное хныка­нье нищего. —Я хочу быть президентом компании. Хочу. Почему я не могу добиваться своего, как всегда добиваешься ты? Почему я не дол­жен получать удовлетворения своих желаний, как всегда получаешь ты? Почему ты должна быть счастлива, когда я несчастен? О да, Midp принадлежит тебе, это у тебя есть разум, чтобы управлять им. Тогда почему ты допускаешь в своем мире страдание? Ты провозглашаешь стремление к счастью, но обрекаешь меня на крах. Разве я не вправе

251

требовать того счастья, которого хочу? Разве это не твой долг передо мной? Разве я не твой брат?

Взгляд Джеймса походил на луч воровского фонарика, ищущий в ее лице хоть каплю жалости. Но он не нашел ничего, кроме отвращения.

— Если я страдаю, это твой грех! Твоя моральная несостоятель­ность! Я твой брат, а значит, твой подопечный, но ты не удовлетво­рила моих желаний и потому виновна! Все моральные лидеры чело­вечества говорили это в течение столетий, кто ты такая, чтобы возражать им? Ты очень гордишься собой, думаешь, что чистая и доб­рая, но ты не можешь быть чистой, пока я несчастен. Мое страда­ние — это мера твоего греха. Мое довольство — мера твоей доброде­тели. Я хочу этого мира, сегодняшнего мира, он дает мне мою долю власти, позволяет чувствовать себя значительным, так заставь этот мир работать на меня! Так сделай же что-нибудь!.. Откуда я знаю, что? Это твоя проблема и твой долг! У тебя есть привилегия силы, а у меня — право слабости! Это моральный абсолют! Разве ты не зна­ешь этого? Не знаешь? Не знаешь?

Теперь взгляд Джеймса напоминал руки человека, висящего над бездной, неистово нащупывающие хоть малейшую щель сомнения, но скользящие по чистой, гладкой скале ее лица.

— Ублюдок, — произнесла Дагни спокойно, без эмоций, посколь­ку это слово адресовалось не человеку. Ей показалось, что она увиде­ла, как он упал в пропасть, хотя в его лице не было ничего, кроме выражения мошенника, хитрость которого не удалась. «Нет причины испытывать большее отвращение, чем обычно, —подумала Дагни, — он сказал лишь то, что проповедуют, слышат и принимают повсюду; только это кредо обычно толкуется в третьем лице, а у Джима хвати­ло бесстыдства толковать его в первом». Ей стало любопытно, при­няли бы люди эту доктрину жертвоприношения, если бы понимали природу своих поступков.

Она повернулась, собираясь уходить.

— Нет! Нет! Постой! — воскликнул Джеймс и быстро взглянул на часы. — Уже время! Сейчас должны передать по радио важную но­вость, я хочу, чтобы ты ее услышала!

Дагни из любопытства остановилась. Джим включил радиопри­емник, глядя ей в лицо — пристально, почти нагло. В глазах его стоял страх, но было и предвкушение чего-то особенного.

— Дамы и господа! — резко прозвучал голос диктора; в нем слы­шались панические нотки. —Из Сантьяго, Чили, только что пришли новости о невероятном событии...

Дагни увидела, как Джим вздрогнул и тревожно нахмурился, слов­но в словах и голосе было нечто такое, чего он не ожидал.

— Сегодня, в десять утра, состоялось специальное заседание пар­ламента Народного государства Чили для принятия постановления огромной важности для народов Чили, Аргентины и других народных государств Южной Америки. В соответствии с передовыми взглядами сеньора Рамиреса, нового главы Чилийского государства, который пришел к власти под лозунгом, что каждый человек — сторож своему брату, парламент должен был национализировать чилийскую собст­венность «ДАнкония Коппер», открыв, таким образом, путь Народно­му государству Аргентина к национализации остальной собственнос­ти концерна <<Д’Анкония» по всему миру. Однако это было известно лишь руководителям обоих государств. Мера эта держалась в секрете во избежание дебатов и противодействия реакционеров. Национа­лизация стоящей миллиарды долларов «ДАнкония Коппер» должна была стать приятным сюрпризом для страны.

Когда пробило десять, едва молоток председателя коснулся кафед­ры — словно приведя в действие механизм бомбы, — зал потряс чу­довищной силы взрыв, от которого в окнах вылетели стекла. Произо­шел он рядом с гаванью; члены парламента бросились к окнам и увидели огромный столб пламени там, где некогда были рудные шахты «ДАнкония Коппер». Их разнесло на куски.

Председатель предотвратил панику и призвал парламентариев к порядку. Постановление было зачитано собравшимся под звуки по­жарных сирен и далеких криков. Утро стояло пасмурное, небо затя­нули дождевые тучи, от взрыва вышел из строя генератор, поэтому парламентарии голосовали при свечах, а красное зарево пожара ме­талось на громадном сводчатом потолке над их головами.

Но еще более сильное потрясение ждало их позднее, когда парла­ментарии срочно объявили перерыв, чтобы известить страну, что теперь «ДАнкония Коппер» является народным достоянием. Пока они голосовали, из ближних и дальних уголков земного шара пришло из­вестие, что собственности «ДАнкония Коппер» не осталось нигде на свете. Нигде, дамы и господа. В тот миг, когда пробило десять, благо­даря какому-то адскому чуду синхронизации, вся собственность «ДАнкония Коппер» от Чили до Сиама, Испании и Портсвилла, штат Монтана, была взорвана.

Все рабочие «ДАнкония Коппер» получили последнюю зарплату наличными в девять утра и к половине десятого были эвакуированы с предприятий. Шахты, плавильни, лаборатории, административные здания уничтожены. Взорваны все суда «ДАнкония», перевозившие руду, как стоявшие в порту, так и находившиеся в море, — от послед­них остались только спасательные шлюпки с членами экипажей. Что до рудников, одни погребены под тоннами обломков скальной поро-

253

ды, другие даже не стоило взрывать. Как сообщают, поразительное количество этих шахт продолжало функционировать, хотя запасы руды в них истощились давным-давно.

Среди тысяч рабочих и служащих «Д’Анкония Коппер» полицей­ские не нашли никого, кто знал бы, как этот чудовищный план был задуман, подготовлен и приведен в действие. Однако ведущие со­трудники «Д’Анкония» скрылись. Исчезли наиболее квалифицирован­ные администраторы, минералоги, инженеры, управляющие — все, на кого народное государство рассчитывало для продолжения работ и смягчения процесса реорганизации. Самые способные — поправка: самые эгоистичные — словно провалились сквозь землю. Из различ­ных банков сообщают, что счетов «Д’Анкония» не осталось нигде, все деньги истрачены до последнего цента. Дамы и господа, состояние «Д'Анкония», самое большое в мире, баснословное, накопленное ве­ками состояние перестало существовать. Вместо золотой зари новой эры народные государства Чили и Аргентина получили груды мусора и орды безработных, которых нужно содержать.

Никаких сведений о судьбе или местопребывании сеньора Фран­сиско д’Анкония получить не удалось. Он исчез, не оставив даже про­щальной записки.

«Спасибо, мой дорогой, спасибо от имени последних из нас, хотя ты не услышишь этой благодарности, да и не захочешь услышать...» Это была безмолвная молитва Дагни, обращенная к смеющемуся лицу парня, которого она знала с детства.

Дагни услышала, словно отзвук далеких взрывов, изданный Джеймсом звук — то ли стон, то ли рычание, — потом были его дрожащие над телефонным аппаратом плечи и искаженный голос, выкрикивающий: «Родриго, ты же сказал, что это надежно! Родри­го — о господи! — ты знаешь, сколько я вложил в это дело?» — по­том пронзительный звонок второго телефона на столе, и его голос, рычащий в другую трубку, хотя он не выпускал из руки первой: «Заткни пасть, Оррен! Как тебе быть? Что мне до этого, черт бы тебя побрал!»

В кабинет вбегал и люди, истерично звонили телефоны, и Джеймс, чередуя мольбы с проклятиями, кричал в трубки: «Соедините меня с Сантьяго!.. Тогда соедините с Вашингтоном, чтобы там перевели разговор на Сантьяго!»

Отдаленно, краешком сознания, Дагни понимала, какую игру вели эти люди и проиграли. Они казались далекими, будто крохотные запятые на белом листе под линзами микроскопа. Она подумала, как они могли ожидать, что их будут воспринимать всерьез, если на зем­ле существуют такие люди, как Франсиско д’Анкония.

Отсвет этих взрывов Дагни видела на лицах всех, кого встречала в тот день и вечер. «Если Франсиско хотел устроить достойный по­гребальный костер “Д’Анкония Коппер”, — думала она, — то преус­пел». Этот взрыв ощущался на улицах Нью-Йорка, единственного города на земле, способного осмыслить случившееся, в глазах прохо­жих, в их шепотках, которые отрывисто потрескивали, словно язычки пламени; на лицах будто остался отсвет далекого пожара; некоторые из них были испуганными, некоторые гневными, большинство — бес­покойными, сомневающимися, но на всех лежала печать того, что это не просто катастрофа, а нечто большее, хотя никто не смог бы опре­делить ее истинного значения; все выглядели, как жертвы — гибну­щие, но знающие, что они отмщены.

Дагни увидела отсвет этого взрыва и на лице Хэнка Риардена, ког­да они встретились за ужином: высокий, уверенный в себе мужчина шел к ней, выглядя, как дома, в роскошной обстановке дорогого рес­торана, но в его чертах все еще угадывался мальчишка, способный радоваться жизни. О событиях дня Хэнк не говорил, но она знала, что это единственное, о чем он думал.

Они встречались всякий раз, когда Риарден приезжал в Нью-Йорк, проводили вместе редкие вечера — с прошлым, все еще живым в их памяти, но без продолжения былого в их работе и общей борьбе. Ри­арден не хотел упоминать о сегодняшнем событии, не хотел говорить о Франсиско., но Дагни заметила, что он то и дело невольно улыбает­ся. И поняла., кого он имел в виду, когда произнес мягко, негромко, с оттенком восхищения:

— Он сдержал клятву, так ведь?

— Клятву? — встрепенулась она, подумав о надписи на храме Ат­лантиды.

— Он сказал мне: «Клянусь женщиной, которую люблю, что я ваш друг». Он был моим другом.

— И остается.

Риарден покачал головой:

— Я не вправе судить его. Не вправе принимать то, что он совер­шил ради меня. И все-таки...

— Хэнк, но ведь он это сделал. Ради всех нас и тебя в первую оче­редь.

Риарден отвернулся и посмотрел на город. Они сидели у окна; стекло было прозрачной защитой от бескрайнего пространства улиц, раскинувшихся на шестьдесят этажей ниже. Город казался неестест­венно далеким. Башни тонули в темноте; календарь висел в про­странстве на уровне их лиц не маленьким занудным прямоугольни­ком, а огромным экраном, жутко близким и большим, залитым

255

мертвенно-бледным светом, пронизывающим пустую пелену, пус­тую, если не считать надписи: «2 сентября».

— «Риарден Стил» теперь работает на полную мощность, — равно­душно говорил Хэнк. — С моих заводов сняли ограничительную квоту, видимо, ненадолго. Не знаю, в чем дело, но действие остальных своих директив они тоже приостановили. Они больше не беспокоятся о том, чтобы оставаться в рамках законности, я наверняка нарушил их пред­писания по пяти-шести пунктам, чего никто не может доказать или опровергнуть, я только вижу, что сегодняшние воры разрешают мне нестись вперед на всех парах, — он пожал плечами. — Когда завтра их сменят новые гангстеры, возможно, мои заводы закроют в наказание за противозаконную деятельность. Но в соответствии с сиюминутным планом меня просят разливать металл в любых количествах и любым способом, какой я сочту нужным.

Дагни замечала взгляды, которые люди тайком бросали в их сто­рону. Она наблюдала это и раньше, после своего выступления по ра­дио, с тех пор, как они стали появляться на людях вместе. Вместо осуждения, которого опасался Риарден, во взглядах сквозила благо­говейная неуверенность в оценке двух человек, посмевших доказать, что они правы. Люди смотрели на них со скрытым любопытством, завистью, почтительностью, страхом оскорбить, словно говоря: «Простите, что мы состоим в браке». Кое-кто смотрел злобно, и не­многие — с откровенным восхищением.

— Дагни, — неожиданно спросил Риарден, — как думаешь, он в Нью-Йорке?

— Нет. Я звонила в его любимый отель. Мне ответили, что договор на аренду номера истек месяц назад и не продлен.

— Его ищут по всему миру, — улыбнулся Риарден, — и не най­дут, — улыбка исчезла. — Не найду и я...

Голос Риардена снова зазвучал сухо и деловито:

— Ну так вот, заводы работают, а я нет. Только катаюсь по стране, словно сборщик утиля, ищу противозаконные пути приобретения сырья. Таюсь, виляю, лгу, лишь бы раздобыть несколько тонн руды, угля или меди. С получения сырья ограничения не сняты. Они знают, что я разливаю своего металла больше, чем дозволено квотами. Им все равно, — и добавил: — Они думают, что мне — нет.

— Хэнк, ты устал?

— До смерти.

«Было время, — подумала Дагни, — когда его разум, энергия, не­истощимая изобретательность были посвящены только наилучшей переработке руды, теперь они служат обману людей». И спросила себя, долго ли способен человек выносить такую перемену?

— Становится почти невозможно добывать железную руду, —не­возмутимо продолжил Риарден, потом добавил неожиданно оживлен­но: — А теперь станет просто невозможно добыть медь.

Он улыбался.

Дагни подумала, долго ли человек может работать против себя, ра­ботать, когда ему больше всего хочется не преуспеть, а потерпеть крах.

Она поняла, что Хэнк имел в виду, когда он спросил:

— Я не говорил тебе, что виделся с Рагнаром Даннескьолдом?

— Он сказал мне.

— Что? Где ты... — Риарден умолк. — Ах да, конечно... — голос его звучал негромко, словно через силу. — Он один из них. Ты встре­чалась сним. Дагни, какие они, эти люди, которые... нет. Не отве­чай... — чуть помолчав, он добавил: — Значит, ты встречалась с од­ним из их агентов.

— С двумя.

Ответ его прозвучал совершенно спокойно:

— Конечно. Я понял... Только не признавался себе в этом... Он их вербовщик, так ведь?

— Самый первый и самый лучший.

Риарден издал смешок: в нем звучали горечь и тоска.

— В ту ночь... когда они заполучили Кена Данаггера... я подумал, что они почему-то никого не посылали за мной.

Лицо Риардена вдруг стало суровым; это походило на поворот ключа, запиравшего залитую солнцем комнату, куда он не хотел ни­кого впускать. Чуть погодя он бесстрастно сказал:

—Дагни, новые рельсы, о которых мы говорили в прошлом месяце... думаю, я не смогу их поставить. Правда, с выпуска моей продукции ог­раничений не сняли, они все еще контролируют мои продажи и распре­деляют мой металл по своему усмотрению. Бухгалтерия так запутана, что я каждую неделю контрабандой продаю на черном рынке несколько тысяч тонн. Думаю, они это знают, однако делают вид, что нет. Проти­востоять мне сейчас они не хотят. Или не могут. Но, видишь ли, я отправ­ляю каждую тонну, какую удается раздобыть, кое-каким клиентам, ока­завшимся в критическом положении. Дагни, в прошлом месяце я был в Миннесоте. Видел, что происходит там. Страна будет голодать не в бу­дущем году, а уже этой зимой, если мы, немногие, не начнем действо­вать и притом быстро. Запасов зерна нигде не осталось. Небраска не сеег хлеба, Оклахома потерпела крах, Северная Дакота превратилась в пус­тыню, Канзас еле-еле сводит концы с концами, — этой зимой не будет пшеницы ни для Нью-Йорка, ни для других восточных штатов.

Миннесота — наша последняя житница. У них было два неурожай­ных года подряд, но этой осенью урожай необыкновенный, и они

257

должны иметь возможность убрать его. Ты в курсе того, что творится в промышленности, выпускающей сельскохозяйственную технику? Предприятия не настолько богаты, чтобы содержать штат грабителей в Вашингтоне или платить проценты торговцам протекциями. Поэто­му им мало что перепадает. Две трети заводов закрылись, остальные вот-вот обанкротятся. И фермы исчезают по всей стране из-за отсутс­твия техники. Видела бы ты миннесотских фермеров. Они тратят боль­ше времени на ремонт старых тракторов, которые невозможно почи­нить, чем на пахоту. Не знаю, как им удалось дожить до прошлой весны. Не знаю, как удалось посеять пшеницу. Но они посеяли. Посе­яли! — его лицо напряглось, словно он разглядывал что-то далекое и непонятное; она поняла мотив, удерживавший его на работе. — Даг - ни, им нужна техника, чтобы убрать урожай. Я продавал весь металл, какой мог утаить на своих заводах, производителям сельскохозяйс­твенных машин. В кредит. Они отправляли их в Миннесоту., едва успев произвести. Продавали таким же образом — противозаконно, в кре­дит. Но осенью они получат деньги и я тоже. Благотворительность, черт бы ее побрал! Мы помогаем товаропроизводителям — и каким упорным! — а не паршивым, клянчащим потребителям. Даем займы, а не милостыню. Поддерживаем способность, а не потребность. Будь я проклят, если остановлю производство и позволю этим людям разо­риться в то время, когда торговцы протекциями богатеют!

Риарден вспоминал то, что видел в Миннесоте: останки покину­тых ферм со следами надписи «Уорд Харвестер Компани», с солнеч­ным светом, бьющим сквозь пустые окна и щели в крышах.

— О, я знаю, — продолжал он. — Этой зимой мы их спасем, но грабители сожрут их в будущем году. Но этой зимой мы их спасем... Вот потому я и не смогу тайком поставить тебе рельсы. В ближайшем будущем не смогу, а для нас не остается ничего, кроме ближайшего будущего. Не знаю, какой смысл кормить страну, если она лишится железных дорог, но что толку от них там, где нет еды? Что толку?

— Ничего, Хэнк. Мы продержимся с теми рельсами, какие есть, но...

Дагни не договорила.

— Продержитесь месяц?

— Всю зиму... надеюсь.

От другого столика до них донесся громкий голос, они поверну­лись и увидели нервозного человека, напоминающего загнанного в угол бандита, который вот-вот схватится за пистолет.

— Какие, к черту, директивы, — рычал он угрюмому соседу по столику, — когда нам отчаянно не хватает меди!.. Мы не можем это­го допустить! Нельзя допустить, чтобы это было правдой!

Риарден резко отвернулся и посмотрел в окно.

— Я отдал бы, что угодно, лишь бы узнать, где Франсиско, — не­громко сказал он. — Только чтобы узнать, где он сейчас, в эту ми­нуту.

— И что бы ты сделал, если бы узнал?

Риарден с удрученным видом развел руками.

— Я бы не подошел к нему. Не могу просить прощения, когда оно невозможно.

Они замолчали. Прислушивались к голосам окружающих — к зву­кам паники, носящимся по роскошному залу. Дагни кожей чувство­вала, что за каждым столиком сидят люди, пытающиеся вести отстра­ненный разговор, но невольно сбивающиеся на одну и ту же тему. Люди вели себя так, будто этот зал слишком велик и слишком от­крыт — зал со стеклом, синим бархатом и мягким освещением.

— Как он мог? Как мог? — раздраженно, с ужасом вопрошала женщина. — Он не имел права!

— Это несчастный случай, — коротко ответил молодой человек, по­хожий на клерка. — Это просто цепь совпадений, что легко можно по­нять, взглянув на любую статистическую кривую вероятностей. Непат­риотично распускать слухи, преувеличивающие силу врагов народа.

— Добро и зло хороши для бесед на приватные темы, — заметила женщина с голосом учительницы и ярко накрашенными губами лю­бительницы баров, — но как может человек принимать свои капризы настолько всерьез, чтобы уничтожать состояние, в котором нужда­ются люди?..

— Я этого не понимаю, — с горечью говорил дрожащим голосом какой-то старик. — После веков усилий обуздать врожденную жесто­кость, после веков обучения, воспитания, внушения доброго и не­тленного!

Недоуменный голос женщины зазвучал и оборвался:

— Я думшіа, мы живем в век братской любви...

— Я боюсь, —твердила юная девушка. —Боюсь... о, я не знаю!... Боюсь, и все...

— Он не мог сделать этого!..

— Сделал!..

— Но зачем? Я отказываюсь этому верить!.. Это бесчеловечно!.. Зачем?.. Просто никчемный повеса!.. Зачем?

Голоса звучали хором, неразборчивой непонятно; Дагни отверну­лась к окну.

Календарем управлял механизм за экраном; он прокручивал одно и то же из года в год, проецировал даты в неизменном ритме, запуска­ясь снова и снова, когда пробьет полночь. Момент смены даты дал Даг-

259

ни возможность увидеть то, что видели немногие, словно одна из пла­нет стала двигаться по орбите в обратном направлении: она увидела, как надпись «2 сентября» пошла вверх и исчезла за краем экрана.

Потом на громадной странице появилась, остановив время, над­пись четкими рукописными буквами:

«Брат, ты просил меня об этом!

Франсиско Доминго Карлос Себастьян д’Анконая».

Дагни не знала, что потрясло ее больше, —это послание или смех Риардена, тот встал, весь зал видел и слышал его. Он смеялся громко и радостно, перекрывая их панические стоны, приветствуя и прием­ля этот дар.

Седьмого сентября в Монтане оборвался провод, остановив мотор погрузочного крана на подъездной ветке «Таггерт Трансконтинен - тал», возле стэнфордского медного рудника.

Рудник работал в три смены, днем и ночью, чтобы не терять ни минуты, ни капли меди, которую можно добыть в горе для промыш­ленной пустыни государства. Кран остановился во время загрузки поезда, остановился внезапно и замер на фоне вечернего неба, меж­ду вереницей пустых вагонов и грудами руды, погрузка которой вдруг стала невозможна.

Железнодорожники и горняки застыли в замешательстве: они обнаружили, что во всем сложном оборудовании, среди буров, мо­торов, дерриков, хрупких приспособлений, мощных прожекторов, освещавших ямы и гребни горы, нет провода, чтобы отремонтиро­вать кран. Они стояли здесь, словно на океанском лайнере, с мото­рами в десятки тысяч лошадиных сил, однако гибнущего из-за от­сутствия шпильки.

Диспетчер станции, молодой человек с быстрыми движениями и грубым голосом, сорвал провод со станционного здания и снова привел в действие кран, и пока руда с грохотом заполняла вагоны, в темных окнах станции дрожало пламя свечей.

— Миннесота, Эдди, — сказала Дагни, закрывая ящик своей осо­бой картотеки. — Передай миннесотскому отделению: пусть отпра­вят половину своих запасов провода в Монтану.

— Господи, Дагни! Ведь близится пик уборочной страды.

—Думаю, они продержатся. Нельзя терять единственного постав­щика меди.

— Ноя добился! — закричал Джеймс Таггерт, когда она снова на­помнила ему. — Добился для тебя первоочередности на получение

медного провода, по первому требованию отдал тебе все карточки, акты, документы, заявки, что еще тебе нужно?

— Медный провод.

— Я сделал все, что мог! Никто не может винить меня!

Дагни не спорила. На ее столе лежала газета, и она смотрела на статью на последней странице: в Калифорнии принято решение о чрезвычайном налоге для пособия безработным в сумме пятидеся­ти процентов от валовой прибыли всех местных предприятий в опе­режение других налогов; калифорнийские нефтяные компании вы­шли из дела.

— Не беспокойтесь, мистер Риарден, — послышался в трубке вкрадчивый голос человека на другом конце провода в Вашингто­не. — Хочу заверить, что вам нечего беспокоиться.

— О чем? — спросил в недоумении Риарден.

— О временных беспорядках в Калифорнии. Мы быстро приведем все в норму, это был акт противозаконного мятежа, правительство штата не имело права собирать местные налоги в ущерб государ­ственным, мы будем обсуждать вопрос о равноправных условиях, но пока что, если вы обеспокоены непатриотическими слухами о кали­форнийских нефтяных компаниях, я хотел бы вам сказать, что «Риар­ден Стил» помещена в высшую категорию неотложных нужд, она имеет право первой требовать любую нефть, где бы то ни было в стра­не, помещена в наивысшую категорию, мистер Риарден, и я хотел, чтобы вы знали: этой зимой вам не придется беспокоиться о пробле­ме топлива!

Риарден положил трубку и нахмурился не из-за проблемы топ­лива и краха калифорнийских нефтяных компаний — несчастья такого рода стали привычными. — а из-за того, что вашингтонские плановщики сочли нужным его успокаивать. Раньше такого не бы­вало; он задумался, что это может означать? За годы борьбы Риар­ден усвоил: нетрудно бороться с как будто бы беспричинной враж­дой, но беспричинные заботы о тебе представляют собой серьезную опасность. То же самое беспокойство охватило его. когда, идя меж­ду заводскими зданиями, он увидел сутулого человека, в позе кото­рого сочетались наглость и ожидание тяжелого удара: то был его брат Филипп.

С тех пор как Риарден переехал в Филадельфию, он не бывал в прежнем доме и не имел связи с семьей, счета которой продолжал оплачивать. Потом дважды за последние несколько недель он неожи­данно встречал брата, бродившего по заводу без какой-либо видимой причины. Риарден не мог понять, прячется от него Филипп или хочет привлечь его внимание: это походило и на то, и на другое. Хэнк не

261

мог найти никакого объяснения поведению брата, видел только оза­боченность, которую Филипп раньше не выказывал.

В первый раз на удивленный вопрос «Что ты здесь делаешь?» — Филипп неопределенно ответил:

— Ну, я знаю, ты не хочешь, чтобы я появлялся у тебя в кабинете.

— Что тебе нужно?

— Ничего... ТОЛЬКО... в общем, мать беспокоится о тебе.

— Мать может позвонить мне в любое время.

Филипп не ответил, но продолжал расспрашивать его в наигранно небрежной манере о работе, здоровье, делах; вопросы были странно неуместными: не столько о делах, сколько о его отношении к ним. Риарден оборвал брата и жестом велел убираться, в душе у него ос­талось легкое, неприятное чувство.

Во второй раз Филипп дал единственное объяснение:

— Мы хотели узнать, как ты себя чувствуешь.

— Кто — «мы»?

— Ну как же... мать и я. Времена тяжелые, и... в общем, мать ин­тересуется, как ты относишься ко всему этому?

— Передай, что никак.

Слова эти подействовали на Филиппа довольно странно, словно это был единственный ответ, которого он боялся.

— Убирайся отсюда, — устало сказал Риарден, — ив следующий раз, когда захочешь меня видеть, договорись о встрече и приходи в кабинет. Но не появляйся, если тебе нечего будет сказать. Это не то место, где обсуждаются чувства, мои или чьи бы то ни было.

Филипп не позвонил, но появился вновь, сутулясь, среди громад­ных домен с видом одновременно виноватым и чванливым, словно шпионил и оказывал честь своим присутствием.

— Но мне есть что сказать! — воскликнул он, увидев, что Риарден гневно нахмурился.

— Почему не пришел в кабинет?

— Ты не хочешь видеть меня в кабинете.

— И здесь не хочу.

— Но я только... только стараюсь быть тактичным, не отнимать у тебя время, когда ты занят и... ты очень занят, так ведь?

— И что?

— И... в общем, я хотел застать тебя в свободную минуту... пого­ворить с тобой.

— О чем?

— Я... словом, мне нужна работа.

Он произнес это вызывающе и чуть попятился. Риарден бесстраст­но смотрел на него.

— Генри, мне нужна работа. Здесь, на заводе. Дай мне какое-то занятие. Нужно зарабатывать на жизнь, милостыня мне надоела. — Филипп подыскивал, что сказать, голос его звучал обиженно и про­сяще, словно необходимость оправдывать просьбу была навязанной ему несправедливостью. — Я хочу зарабатывать, я не прошу тебя о благотворительности, я прошу дать мне шанс!

— Это завод, Филипп, не игорный дом.

— А?

— Мы не принимаем и не даем шансов.

— Я прошу дать мне работу!

— С какой стати я должен давать ее тебе?

— Потому что она мне нужна!

Риарден указал на языки пламени, взлетающие над черной домен­ной печью, поднимающиеся в пространство, — воплощенный в жизнь замысел из стали, глины и пара.

— Мне нужна эта домна, Филипп. Ее дала мне не моя нужда.

Филипп сделал вид, что не слышал.

— Официально ты не должен никого нанимать, но это формальность, если возьмешь меня, мои друзья одобрят это безо всяких проблем и...

Что-то в глазах Риардена заставило его внезапно умолкнуть, по­том он гневно, раздраженно спросил:

— Ну в чем дело? Что дурного в том, что я сказал?

— Дурно то, чего ты не сказал.

— Прошу прощенья?

— То, что ты хочешь оставить несказанным.

— Что же?

— То, что от тебя мне нет никакой пользы.

— Это то, что ты... — начал Филипп праведным тоном и не договорил.

— Да, — сказал Риарден с улыбкой, — то, что я подумал первым делом.

Филипп отвел глаза; когда заговорил, голос его звучал так, словно он выбирал случайные фразы:

— Каждый имеет право зарабатывать на жизнь... Как я получу шанс, если никто не дает мне его?

— Как я получил свой?

— Я не родился владельцем сталелитейного завода.

— Ая?

— Я смогу делать все, что можешь ты, если научишь меня.

— А кто меня учил?

— Почему ты все время твердишь это? Я говорю не о тебе!

— А я о себе.

Через несколько секунд Филипп пробормотал:

— Чего тебе беспокоиться? Речь идет не о твоем заработке!

Риарден указал на людей в дыму от доменной печи.

— Сможешь делать то, что они?

— Не понимаю, что ты...

— Что случится, если я поставлю тебя туда, и ты загубишь плавку?

— Что важнее: разливка твоей стали или то, как мне кормиться?

— Как ты собираешься кормиться, если сталь не будет разли­ваться?

Лицо Филиппа приняло укоризненное выражение.

— Я не могу спорить с тобой, потому что превосходство на твоей стороне.

— Тогда не спорь.

— А?

— Замолчи и убирайся отсюда.

— Ноя имел в виду...

Риарден усмехнулся:

— Ты имел в виду, что это я должен молчать, потому что превос­ходство на моей стороне, и дать тебе работу, потому что ты ничего не умеешь делать.

— Это грубый способ излагать моральный принцип.

— Но это то, к чему твой моральный принцип сводится, не так ли?

— Нельзя обсуждать мораль в материалистических терминах.

— Мы обсуждаем работу на сталелитейном заводе, а это место очень даже материалистично!

Филипп весь как-то сжался, глаза его слегка потускнели, словно он был в страхе перед окружающим, в возмущении его видом, в уси­лии не признавать его реальности. Он негромко, упрямо прохныкал с интонацией заклинателя:

— Каждый человек имеет право на работу, это моральный импе­ратив, принятый в наше время, — и повысил голос:

— Я имею на нее право!

— Вот как? Тогда давай, получай свое право.

— А?

— Получай свою работу. Бери ее с куста, на котором, по-твоему, она растет.

— Я имел в виду...

— Имел в виду, что не растет? Что она нужна тебе, но ты не мо­жешь ее создать? Что имеешь право на работу, которую я должен со­здать для тебя?

-Да!

— А если не создам?

Молчание тянулось секунда за секундой.

— Я не понимаю тебя, — заговорил Филипп е гневным недоуме­нием человека, который цитирует фразы хорошо знакомой роли, но получает в ответ неверные реплики. — Не понимаю, почему е тобой стало невозможно разговаривать. Не понимаю, какую теорию ты предлагаешь на обсуждение и...

— Еще как понимаешь.

Словно отказываясь верить, что его фразы могут не возыметь действия, Филипп выпалил:

— С каких пор ты обратился к абстрактной философии? Ты— всего-навсего бизнесмен, ты не способен разбираться в принципиальных вопросах, оставь это специалистам, которые веками...

— Оставь, Филипп. Что это за трюк?

— Трюк?

— Откуда у тебя это неожиданное стремление?

— Ну, в такое время...

— В какое?

— В общем, каждый должен иметь какие-то средства к существо­ванию... и не быть отверженным... Когда дела так ненадежны, чело­веку нужно иметь какую-то гарантию... какую-то опору... в такое время, случись что с тобой, у меня не будет...

— Какой случайности со мной ты ожидаешь?

— Нет! Нет! — этот крик был странно, непонятно искренним. — Я не ожидаю никакой случайности... а ты?

— Что может со мной случиться?

— Откуда мне знать?.. Но у меня нет ничего, кроме помощи от тебя... а ты в любое время можешь передумать.

— Могу.

— И у меня нет на тебя никакого влияния.

— Почему тебе потребовалось столько лет, чтобы понять это и за­беспокоиться? Почему теперь?

— Потому что... потому что ты изменился. Раньше... раньше у те­бя было чувство долга и моральной ответственности, но... ты его утрачиваешь. Утрачиваешь, ведь так?

Риарден стоял, молча разглядывая брата; у Филиппа была своеоб­разная манера переходить к вопросам, как будто его слова были слу­чайными, но вопросы, слишком небрежные, чуть назойливые, были ключом к достижению цели.

— В общем, я хочу снять бремя с твоих плеч, если я для тебя — бремя! — неожиданно резко заговорил Филипп. —Дай мне работу, и твоя совесть больше не будет тревожиться из-за меня!

— Она не тревожится.

265

— Вот это я и имею в виду. Тебе все равно. Все равно, что случит­ся с нами, так ведь?

— С кем?

— Ну, как... с матерью и со мной... и вообще с человечеством. Но я не собираюсь взывать к твоим лучшим чувствам. Я знаю, что ты готов отвернуться от меня в любое время, поэтому...

— Филипп, ты лжешь. Тебя беспокоит не это. Иначе ты попросил бы денег, но не работу, не...

— Нет! Я хочу получить работу! — крик был немедленным, почти безумным. — Не пытайся откупиться деньгами! Я хочу получить ра­боту!

— Возьми себя в руки, ничтожество. Ты соображаешь, что гово­ришь?

Филипп выпалил в бессильной ненависти:

— Ты не вправе говорить так со мной!

— Аты вправе?

— Я только...

— Откупиться от тебя? С какой стати — вместо того, чтобы по­слать тебя к черту, как давным-давно следовало?

— Ну, в конце концов, я твой брат!

— И что из этого должно следовать?

— Человек должен питать к брату какие-то чувства.

— Ты их питаешь?

Филипп раздраженно надул губы и не ответил. Он ждал — Риар - ден предоставлял ему эту возможность. Филипп промямлил:

—Ты должен... по крайней мере... как-то считаться с моими чувст­вами... но не считаешься.

— Аты — с моими?

— С твоими? С твоими чувствами? — в голосе Филиппа звучала не злоба, а нечто худшее: то было искреннее, негодующее удивле­ние. — У тебя нет никаких чувств! Ты ничего не чувствуешь. Ты ни­когда не страдал!

У Риардена создалось впечатление, будто все прожитые годы уда­рили в лицо посредством чувств и зрения: это было точное ощущение того, о чем он мечтал в первом поезде на «Линии Джона Голта»; в то же время он видел белёсые, водянистые глаза Филиппа, в которых от­ражалась высшая степень человеческой деградации — неоспоримое страдание и оскорбительная наглость скелета по отношению к живо­му, требующему, чтобы его страдание считалось высшей ценностью. «Ты никогда не страдал», — обвиняюще говорили ему эти глаза, а Ри- арден в это время мысленно перенесся в ту ночь в своем кабинете, когда у него отняли рудники, видел ту минуту, когда подписывал дар-

ственную на риарден-металл, проведенные в самолете дни того меся­ца, когда искал тело Дагни. «Ты никогда не страдал», — говорили ему глаза с самодовольным презрением, а он вспоминал чувство гордой сдержанности, которое помогало ему выстоять в те минуты, когда он отказывался поддаться страданию, чувство, в котором переплелись любовь, верность, знание того, что радость — это цель жизни, и ра­дость нужно не найти, а достичь, и позволить видению радости уто­нуть в болоте страдания — акт измены. «Ты никогда не страдал, — го­ворил мертвенный взгляд, —ты никогда ничего не чувствовал, потому что чувствовать — значит только страдать, никакой радости не сущес­твует, есть только страдание и отсутствие страдания, только страдание и нуль, когда ничего не чувствуешь, а я страдаю, корчусь от страда­ния— в этом моя чистота, моя добродетель, а ты не корчишься, не жалуешься. Ты должен избавить меня от страдания, изрезать свое бес­чувственное тело, чтобы наложить заплаты на мое, свою холодную душу, чтобы избавить мою от чувства, и мы достигнем высшего идеала, торжества над жизнью, нуля!» Риарден видел природу тех, кто веками не отшатывайся от проповедников уничтожения, видел природу вра­гов, с которыми сражался всю жизнь.

— Филипп, — сказал Риарден, — убирайся отсюда. — Голос его напоминал луч солнца в морге, это был простой, сухой, обыденный голос бизнесмена, звук жизнеспособности, обращенный к врагу, ко­торого нельзя удостоить ни гневом, ни даже ужасом. — И больше не пытайся пройти на завод, я распоряжусь, чтобы тебя гнали от всех ворот, если появишься.

— Ну что ж, в конце концов, — сказал Филипп гневным и осторож­ным тоном неуверенной угрозы, — я могу устроить, чтобы мои друзья назначили меня на работу сюда и принудили тебя принять это!

Риарден уже уходил, но тут повернулся и взглянул на брата. В эту минуту Филипп сделал неожиданное открытие, пришел к нему по­средством не мысли, а того мрачного чувства, которое было единст­венным продуктом работы его сознания: он ощутил ужас, стиснувший горло, прошедший дрожью до желудка, — он увидел размах заводов с блуждающими пламенными вымпелами, ковшами расплавленного металла, проплывающими в воздухе на тонких тросах, с открытыми ямами цвета горящего угля, с кранами, движущимися на него и с гро­хотом проносящимися мимо, удерживаемые невидимой силой магни­та тонны стали, — и понял, что боится этого места, боится до смерти, что не посмеет двинуться без защиты и наставления того, кто перед ним. Потом он взглянул на высокого, прямого человека, стоящего с не­брежным спокойствием, человека с решительными глазами, взор ко­торых пронизывал скалу и пламя, чтобы построить это место, и тут

267

Филипп понял, как легко может этот человек, которого он хотел при­жать к стенке, позволить одному ковшу металла накрениться на секун­ду раньше положенного времени или одному крану уронить груз на фут от цели, и от него, Филиппа, ничего не останется, и единственная защита его заключается в том, что ему на ум приходят такие действия, которые не могут прийти Хэнку Риардену.

— Но нам лучше, чтобы все было по-хорошему, — сказал Фи­липп.

— Тебе — лучше, — ответил Хэнк и ушел.

<Люди, которые поклоняются страданию», — подумал Риарден, представив образ врагов, которых раньше не мог понять. Подобное казалось чудовищным, но, как ни странно, незначительным. Он не ис­пытывал никаких чувств. Это походило на попытку вызвать чувство по отношению к неодушевленным предметам, к отходам, скользящим по склону горы и грозящим раздавить его. От такого мусора можно убе­жать или построить на его пути защитную стену, но нельзя удостоить гнева, негодования или морального отношения бессмысленное дви­жение неживого. «Нет, — подумал он, — хуже: антишшого».

С тем же отчужденным равнодушием Риарден сидел в одном из судебных залов в Филадельфии, наблюдая, как люди совершают ри­туал его развода с женой. Наблюдал за тем, как они механически произносят утверждения общего характера, цитируют туманные фра­зы ложных показаний, произносят речи, в которых нет ни фактов, ни смысла. Он заплатил им за это — закон не давал ему иного пути об­рести свободу, не давал права изложить факты и сказать правду, — за­кон предполагал решение его участи на основе не строго сформули­рованных объективных правил, а произвольного решения судьи с морщинистым лицом и легкомысленно-лукавым видом.

Лилиан в зале не было; ее адвокат изредка делал бесполезные за­явления. Все они заранее знали вердикт и причину этого; иных дово­дов не существовало уже несколько лет, не было никаких норм, кро­ме прихоти. Казалось, участники процесса видели в этом свою законную прерогативу: они вели себя так, словно целью подобной процедуры было не рассмотрение дела, а возможность дать им рабо­ту, как будто работа заключалась в цитировании подходящих форму­лировок без желания знать их цель, а в судебном зале вопросы добра и зла неуместны, и они, люди, призванные отправлять правосудие, прекрасно знали, что никакого правосудия не существует. Действо­вали они, как дикари, совершающие ритуал, изобретенный, чтобы освободить их от объективной реальности.

«Но десять лет моего брака были реальными, — подумал Риар­ден, — и эти люди приняли на себя власть расторгнуть его, решить,

будет ли у меня возможность жить с удовлетворением или я буду стра­дать до конца жизни». Он вспомнил то суровое, неуклонное почтение, которое питал к своему брачному договору, ко всем своим договорам и юридическим обязательствам, и понял, какого рода законности должна была служить его безупречная законопослушность.

Риарден обратил внимание, что судейские марионетки начали поглядывать на него с хитрым, нахальным видом, словно соучастни­ки заговора, разделяющие общую вину и освобождающие друг друга от морального осуждения. Потом, когда заметил, что он единствен­ный в зале смотрит спокойно, прямо в лица всем, увидел, что в их глазах появилось возмущение. Риарден с удивлением понял, чего от него ожидали: что он, беспомощная жертва, не имеющая иного вы­хода, кроме подкупа, поверит, будто этот фарс, за который сам запла­тил, представляет собой правовую процедуру, что порабощающие его эдикты имеют моральную основу, и он повинен в разложении чест­ности стражей закона, а вина лежит не на них, а на нем. Это походи­ло на обвинение жертвы ограбления в разложении честности банди­та. «И ведь, — подумал Риарден, — во все времена политического вымогатетельства вину на себя брали не грабители-бюрократы, а ли­шенные свободы промышленники, не те, кто торговал юридически­ми протекциями, а люди, вынужденные их покупать; и во все време­на крестовых походов против коррупции средством борьбы с ней было не освобождение жертв, а представление вымогателям еще бо­лее широких возможностей вымогать. Единственная вина жертв, — думал он, — заключается в том, что они принимали это как вину».

Когда Риарден вышел из зала на улицу под холодный, моросящий дождь, он испытывал такое ощущение, что развелся не только с Ли­лиан, но и со всем обществом, поддерживающим ту процедуру, сви­детелем которой он только что был. На лице его адвоката, пожилого юриста старой школы, было такое выражение, словно ему нужно срочно принять ванну.

— Послушай, Хэнк, — спросил он, — грабители хотят еще что-то получить от тебя?

— Не думаю. А почему ты спрашиваешь?

— Процесс прошел слишком уж гладко. Там было несколько пун­ктов, на которых я ожидал задержки и намеков на дополнительную плату, но парни этим не воспользовались. Мне кажется, сверху по­ступили указания обойтись с тобой мягко и принять решение в твою пользу. Не планируют ли грабители чего-то нового против твоих за­водов?

— Не думаю, — ответил Риарден и с удивлением поймал себя на мысли: «И мне наплевать».

269

В тот же день на заводе он увидел Кормилицу, долговязого, не­складного парня, быстро шедшего к нему, — смесь грубости, робости и решительности.

— Мистер Риарден, я хочу поговорить с вами.

Голос его был боязливым, но странно твердым.

— Слушаю.

—Я хочу вас кое о чем попросить, — лицо парня оставалось серь­езным, напряженным. — Знаю, что вы должны отказать мне, но все - таки хочу... и... и если это слишком дерзко, пошлите меня к черту.

— Так в чем же дело?

— Мистер Риарден, вы дадите мне работу? — старание говорить нормально выдавало долгую внутреннюю борьбу. — Я хочу бросить то, чем занимаюсь, и приняться за работу. То есть настоящую рабо­ту — в производстве стали, как собирался когда-то. Хочу зарабаты­вать на жизнь. Надоело быть клопом.

Риарден не удержался от улыбки и напомнил ему тоном цитиро­вания:

— Зачем употреблять такие слова, Неабсолют? Если не будем употреблять дурных слов, не будет ничего дурного и...

Но увидел в лице парня отчаянную серьезность, умолк и перестал улыбаться.

—Я всерьез, мистер Риарден. Я знаю, что означает это слово, и оно верное. Мне надоело получать плату вашими деньгами только за то, что мешаю вам зарабатывать деньги. Я знаю, что каждый, кто сейчас работает, просто-напросто глупец из-за таких мерзавцев, как я, ну и черт с ним, буду глупцом, если ничего другого не остается!

Голос его поднялся до крика.

— Прошу прошения, мистер Риарден, — сдавленно произнес он и отвернулся. Через несколько секунд парень заговорил снова ров­ным, спокойным тоном. — Хочу уйти с этой грабительской должнос­ти заместителя директора по распределению. Не знаю, много ли бу­дет от меня вам пользы, я получил в колледже диплом металлурга, но он не стоит той бумаги, на которой напечатан. Но думаю, я узнал кое-что об этой работе за проведенные здесь два года, и если смогу приносить вам хоть какую-то пользу на должности уборщика, сбор­щика металлолома или на какой-другой, что вы могли бы доверить мне, я бы послал к черту свою должность заместителя и стал бы ра­ботать у вас завтра, через неделю, с этой минуты или когда скажете.

На Риардена он не смотрел, словно не имел на то права.

— Почему ты боялся спросить меня? — мягко спросил Риарден.

Парень взглянул на него с негодующим удивлением, словно ответ

был очевиден.

— После того как я явился сюда заместителем директора, после того, что делал, вы должны были б дать мне пинка, если б я попросил у вас одолжения.

— Ты многое усвоил за два проведенных здесь года.

— Нет, я... — он взглянул на Риардена, понял, отвернулся и сказал деревянным голосом: —Да... если вы имеете в виду это.

— Послушай, малыш, я бы дал тебе работу сию минуту и притом отнюдь не уборщика, если бы это зависело от меня. Но ты забыл про Объединенный комитет? Мне запрещено нанимать тебя, а те­бе — увольняться. Само собой, люди постоянно увольняются, и мы нанимаем других под вымышленными именами, оформляем под­дельные документы, удостоверяющие, что они работают здесь уже много лет. Ты это знаешь, и спасибо, что помалкивал. Но думаешь, если я оформлю тебя таким образом, твои друзья в Вашингтоне этого не узнают?

Парень неторопливо покачал головой.

— Думаешь, если уйдешь с их службы и станешь уборщиком, они не поймут причины?

Парень кивнул.

— Отпустят они тебя?

Парень покачал головой. И сказал с безнадежным удивлением:

— Я не подумал об этом, мистер Риарден. Забыл о них. Думал только, захотите вы меня взять или нет, и что все дело в вашем решении.

— Понимаю.

— И... в сущности, дело только в нем.

— Да, Неабсолют, в нем.

Внезапно парень криво, невесело улыбнулся.

— Похоже, я привязан к месту крепче, чем любой глупец...

— Да. Сейчас ты можешь только подать заявление в Комитет с просьбой о разрешении сменить работу. Если хочешь сделать по­пытку, я поддержу твое заявление, только не думаю, что его удовлет­ворят. Не думаю, что они позволят работать у меня.

— Нет. Не позволят.

— Если сумеешь их обмануть, тебе могут разрешить неофициаль­но работать в какой-нибудь другой сталелитейной компании.

— Нет! Не хочу никуда уходить! Не хочу покидать это место! — па­рень постоял, глядя на невидимый пар от дождя над пламенем домен­ных печей. Потом негромко сказал: — Пожалуй, лучше останусь. Лучше буду по-прежнему заместителем грабителя. Один только бог знает, какого мерзавца могут прислать на мое место!

Он повернулся.

271

— Мистер Риарден, они что-то замышляют. Не знаю, что именно, но готовятся преподнести вам какой-то сюрприз.

— Какого рода?

— Не представляю. Но в последние недели они следят за каждой открывшейся вакансией, каждым дезертирством и тайком засылают сюда свою шайку. Подозрительная шайка — в ней есть настоящие бан­диты, готов поклясться: это бандиты, никогда не появлявшиеся раньше на сталелитейном заводе. Я получил указание принять на работу как можно больше «наших парней». Зачем, не хотят мне говорить. Я не знаю, что они планируют. Попытался выяснить, но они держатся очень скрытно. Думаю, мне больше не доверяют. Должно быть, теряю кон­такт с ними. Знаю только, что они готовятся что-то совершить здесь.

— Спасибо за предупреждение.

— Постараюсь разузнать об этом, всеми силами постараюсь ра­зузнать вовремя, — парень резко повернулся и пошел было прочь, но остановился. — Мистер Риарден, если б это зависело от вас, взяли б вы меня на работу?

— Взял бы, охотно и немедля.

— Спасибо, мистер Риарден, — поблагодарил он негромким, ис­кренним голосом и ушел.

Риарден стоял, глядя ему вслед, видя с мучительной улыбкой жа­лости, что этот бывший релятивист, бывший прагматик, бывший аморалист уносил с собой в утешение.

* * *

11 сентября медный провод порвался в Миннесоте, из-за чего ос­тановились конвейеры зернохранилища на маленькой сельской стан­ции «Таггерт Трансконтинентал».

Поток пшеницы двигался по шоссе, дорогам, заброшенным про­селкам, вынося урожай с тысяч акров на хрупкие платформы желез­нодорожных станций. Двигался днем и ночью, струйки сливались в ручьи, ручьи — в реки, поток двигался на трясущихся тракторах с туберкулезно кашляющими моторами, на повозках, запряженных вконец отощавшими лошадьми, на тележках, влекомых волами, на нервах людей, переживших два бедственных года и вознагражденных огромным урожаем этой осенью, людей, скреплявших тракторам те­леги проволокой, одеялами, веревками и бессонными ночами, чтобы не развалились на этом пути, чтобы довезли зерно до места и там вышли из строя, но дали владельцам возможность выжить.

Ежегодно в это время года в стране начиналось еще одно движение: по всему континенту тянулись составы порожняка к миннесотскому

отделению «Таггерт Трансконтинентал», стук их колес предшествовал тележному скрипу, словно опережающее эхо, движение, строго спла­нированное, упорядоченное, рассчитанное по времени для встречи этого потока. Миннесотское отделение, дремавшее весь год, приходи­ло в неистовое оживление на недели жатвы; четырнадцать тысяч то­варных вагонов заполняли его сортировочные станции; на сей раз их ожидали пятнадцать тысяч. Первые хлебные поезда начали отводить этот поток на опустевшие мельницы, потом в пекарни, а вслед за этим в желудки населения страны, но на учете был каждый поезд, вагон, элеватор, и нельзя было терять ни минуты, ни дюйма пространства.

Эдди Уиллерс наблюдал за Дагни, когда та перебирала карточки в особой картотеке; об их содержании он мог судить по выражению ее лица.

— Терминал, Эдди, —спокойно сказала она, задвигая ящик. — Поз­вони туда, пусть отправят половину запасов провода в Миннесоту.

Эдди молча повиновался.

Он ничего не сказал и в то утро, когда положил на ее стол теле­грамму из канцелярии Таггертов в Вашингтоне, где сообщалось о ди­рективе, которая по причине критической нехватки меди предписы­вала государственным служащим конфисковать все медные рудники и использовать их как общественное достояние.

— Ну что ж, — подвела итог Дагни, бросив телеграмму в мусор­ную корзину, — это конец Монтаны.

Она ничего не сказала, когда Джеймс Таггерт объявил ей, что рас­порядился снять со всех таггертовских поездов вагоны-рестораны.

— Мы больше не можем позволять себе это, — пояснил он, — мы всегда теряли деньги на ресторанах, черт бы их побрал, а теперь, ког­да невозможно раздобыть никаких продуктов, когда рестораны за­крываются из-за того, что нигде нельзя достать фунта конины, как можно требовать от железных дорог, чтобы работали вагоны-ресто­раны? Да и вообще, почему, черт побери, мы обязаны кормить пас­сажиров? Пусть радуются, что возим их, при необходимости они бу­дут ездить в вагонах для скота, пусть берут еду с собой, чего нам беспокоиться — других поездов нет!

Телефон на письменном столе Дагни стал не аппаратом для дело­вых разговоров, а тревожной сиреной для отчаянных воззваний о по­мощи. «Мисс Таггерт, у нас нет медного провода!» «Гвоздей, мисс Таггерт, обыкновенных гвоздей, можете сказать кому-нибудь, чтобы нам прислали пятьдесят килограммов?» «Можете найти где-нибудь краску, мисс Таггерт, любую водоотталкивающую краску?»

Однако дотация из Вашингтона в тридцать миллионов долларов была вложена в проект «Соя»: громадные поля в Луизиане, где со-

273

зревал урожай сои, посевы которой пропагандировала и организо­вывала Эмма Чалмерс для того, чтобы изменить пищевые пристрас­тия нации. Эмма Чалмерс, больше известная как Мамочка, была старым социологом, она много лет слонялась в Вашингтоне по ба­рам, как другие женщины ее возраста и типа. Непонятно, почему гибель сына во время катастрофы в туннеле создала ей в Вашингто­не репутацию мученицы, усилившуюся после недавнего обращения в буддизм.

— Соя — гораздо более здоровое, питательное и экономичное рас­тение, чем все экстравагантные продукты, которых расточительная, сибаритская диета приучила нас ожидать, —заявила Мамочка по ра­дио; голос ее всегда звучал так, будто падал каплями, но не воды, а майонеза. Соя представляет собой превосходный заменитель хлеба, мяса, овсянки и кофе, и если мы все будем вынуждены принять сою как основной продукт питания, это покончит с национальным про­довольственным кризисом и позволит прокормить больше людей. Больше еды для больших масс — вот мой лозунг. Во время всеобщей отчаянной нужды наш долг — пожертвовать своими расточительны­ми вкусами и вернуться к процветанию, приспособясь к простой, здоровой еде. Народы Востока прекрасно питались соей в течение столетий, у них мы можем почерпнуть очень многое.

— Медные трубы, миссТагтерт, не могли бы вы найти для нас где - нибудь медные трубы? — молили голоса по телефону. — Костыли для рельсов, миссТагтерт! Отвертки, мисс Таггерт! Электролампочки, мисс Таггерт, у нас нет их нигде в радиусе двухсот миль!

Однако пять миллионов долларов были истрачены Комитетом ук­репления духа на труппу народной оперы, она разъезжала по стране и давала бесплатные представления людям, которые ели всего один раз в день и не имели сил дойти до оперного театра. Семь миллионов дол­ларов было выдано психологу, руководящему проектом по разрешению всемирного кризиса путем изучения природы братской любви. Десять миллионов пошло на изготовление новых электронных зажигалок, но в магазинах по всей страны не было сигарет. В продаже имелись фона­рики, но не было батареек; продавались радиоприемники., но отсутс­твовали радиолампы; можно было купить фотоаппараты, но не было пленки. Людям объявили, что производство самолетов «временно при­остановлено». Путешествия по воздуху б личных целях запретили, и би­леты резервировались только для миссий «общественной необходимос­ти». Промышленник, отправляющийся в путь для спасения своего завода, не мог сесть в самолет, — это не считалось общественно необ­ходимым; но миссия вылетающего для сбора налогов чиновника была таковой, и он мог улететь туда, куда ему было нужно.

—Люди крадут болты и гайки с рельсовых пластин, мисс Таггерт, крадут по ночам, а наши запасы кончаются, склады отделения пусты, что нам делать, мисс Таггерт?

Однако в Народном парке в Вашингтоне были установлены для туристов цветные телевизоры с экраном в четыре фуга по диагонали, а в Государственном научном институте возводился суперцикл отрон для изучения космических лучей, строительство должно было завер­шиться через десять лет.

— Беда нашего современного мира заключается в том, — сказал доктор Роберт Стэдлер на церемонии закладки циклотрона, — что слишком много людей очень много думают. В этом причина всех ны­нешних страхов и сомнений. Все просвещенное население должно оставить суеверное поклонение логике и вышедшее из моды доверие к разуму. Как неспециалисты оставляют медицину врачам, а электро­нику— инженерам, так и люди, неправомочные мыслить, должны предоставить все мышление специалистам и верить в их высший ав­торитет. Только специалисты способны понять открытия современной науки, доказывающие, что мысль — это иллюзия, а разум — миф.

— Этот век невзгод — божья кара человеку за грех доверия разу­му, — торжествующе рычали мистики всех сект и видов на уличных перекрестках, в пропитанных дожде в ой водой палатках, в рушащих­ся храмах. — Это тяжкое испытание — результат попытки человека жить разумом! Вот куда завели вас мышление, логика и наука! И спа­сения не будет, пока люди не поймут, что их смертный разум бессилен решить их проблемы, и вернутся к вере, вере в Бога, вере в высший авторитет!

Дагни ежедневно противостоял конечный продукт всего этого, наследник и контролер — Каффи Мейгс, человек, недоступный мыс­ли. Мейгс в полувоенном мундире расхаживал по кабинетам «Таг­герт Трансконтинентал», постукивая блестящим кожаным портфе­лем о блестящие кожаные гетры. В одном из карманов он носил пистолет, в другом — кроличью лапку.

Каффи Мейгс старался избегать Дагни Таггерт; в его отношении к ней было отчасти презрение, словно он считал ее непрактичной идеалисткой, отчасти суеверное преклонение, как будто она облада­ла какой-то непостижимой силой, с которой он предпочитал не свя­зываться. Мейгс вел себя так, словно она не входила в его видение железной дороги и вместе с тем была единственной, кому он не ос­меливался бросить вызов.

В его отношении к Джеймсу был оттенок раздраженного возму­щения, как будто обязанностью Джеймса было иметь дело с Дагни и защищать его; он ожидал, что тот будет содержать железную до-

275

рогу в рабочем состоянии, а ему даст свободу для дел более прак­тичного свойства, будет заставлять Дагни работать как часть обо­рудования.

За окном ее кабинета, словно кусочек пластыря, закрывающий рану на небе, вдалеке виднелась пустая страница календаря. Это све­товое табло не ремонтировали после той ночи, когда на нем появи­лось послание Франсиско. Чиновники, бросившиеся тогда к башне, остановили мотор и вырвали из проектора пленку. Они обнаружили кадрик с посланием Франсиско, вклеенный в полосу пронумерован­ных дней, но кто вклеил его, кто проник в запертую комнату, когда и как, три комиссии, расследующие это дело, так и не выяснили. И по­ка все это выяснялось, страница оставалась пустой и неподвижной.

Была она пустой и 14 сентября, когда в кабинете Дагни зазвонил телефон.

— Звонит какой-то человек из Миннесоты, — сообщила секре­тарша.

Дагни давно сказала ей, что будет отвечать на все звонки подоб­ного рода. То были просьбы о помощи и единственный ее источник сведений. Если голоса должностных лиц представляли собой только звуки, предназначенные исключить общение, голоса неизвестных людей были ее последней связью с системой, последними искрами разума и мучительной честности, сверкающими через мили путей Таггертов.

— Мисс Таггерт, звонить вам — не мое дело, но больше не позво­нит никто, — послышался в трубке юношеский, слишком спокойный голос. — Через день-другой здесь произойдет невиданная беда, скрыть ее не смогут, только будет слишком поздно, может быть, уже слишком поздно.

— Что случилось? Кто вы?

— Один из ваших работников в миннесотском отделении, мисс Таггерт. Через день-другой поезда перестанут уходить отсюда, а вы понимаете, что это значит в разгар уборки урожая. Невиданное. По­езда перестанут ходить, потому что у нас нет вагонов. Вагоны под хлеб в этом году не прислали.

— Что, что?

Ей показалось, что между словами, произнесенными неестествен­ным, совершенно не похожим на ее голосом, протекли минут ы.

— Вагоны не прислали. Сейчас их здесь должно быть пятнадцать тысяч. Насколько знаю, у нас их всего около восьми тысяч. Я звонил в управление миннесотского отделения в течение недели. Мне отве­чали, чтобы я не беспокоился. В последний раз сказали, чтобы я не совался не в свое дело. Все сараи, силосные ямы, элеваторы, склады

и танцевальные залы вдоль железной дороги заполнены пшеницей. У шерманского элеватора на дороге стоит очередь из фермерских тракторов и телег длиной в две мили. У станции Лейквуд площадь вот уже трое суток плотно забита. Нам говорят, что это временно, что вагоны в пути, и мы наверстаем потерянное время. Ничего подобно­го. Никаких вагонов в пути нет. Я звонил всем, кому только мог. И по их ответам все понял. Они знают, только никто не хочет в этом при­знаваться. Они боятся, боятся действовать или говорить, спрашивать или отвечать. Думают только о том, кого обвинят, когда зерно сгниет возле станций, а не кто будет его вывозить. Может быть, теперь уже никто не сможет, и вы тоже. Но я подумал, что вы —единственная, кого это заинтересует, и кто-то должен сообщить вам.

— Я... — Дагни заставила себя дышать. — Я понимаю... Кто вы?

— Моя фамилия не имеет значения. Как только положу трубку, я стану дезертиром. Не хочу видеть этого. Не хочу иметь к этому ни­какого отношения. Желаю удачи, миссТаггерт.

Послышался щелчок.

— Спасибо, — произнесла она в телефонную трубку.

Лишь в середине следующего дня Дагни заметила, что находится в стенах своего кабинета, и позволила себе что-то почувствовать. На миг она задалась вопросом, где находится, и что за невероятная ис­тория произошла в последние двадцать часов. Почувствовав ужас, Дагни поняла, что испытывала с первых слов того человека, только у нее не было времени это осознать.

Все время в ее сознании оставались только обрывки мыслей, со­единенные единственной константой, делавшей их возможными, — то были вялые, бездумные лица людей, старавшихся скрыть от себя, что знают ответы на вопросы, которые она задавала.

Как только ей сказали, что управляющий отделом вагонной служ­бы уехал на несколько дней неизвестно куда, Дагни поняла: сообще­ние человека из Миннесоты было правдой. Потом появились его по­мощники, но они не могли ни подтвердить этого сообщения, ни опровергнуть его, тем не менее, все время показывали ей бумаги, распоряжения, бланки, картотеки со словами на английском языке, но не имеющие никакого отношения к понятным фактам.

— Были отправлены товарные вагоны в Миннесоту?

— Бланк триста пятьдесят семь «в» заполнен во всех подробнос­тях, как требует служба координатора в соответствии с указаниями контролера и директивой одиннадцать-четыреста девяносто три.

— Были отправлены товарные вагоны в Миннесоту?

— Данные за август и сентябрь обрабатывались...

— Были отправлены товарные вагоны в Миннесоту?

277

— В моей картотеке местонахождение товарных вагонов указано по штатам, датам, классификации и...

— Вы знаете, были отправлены вагоны в Миннесоту или нет?

— Что касается движения вагонов между штатами, я должен ото­слать вас к картотекам мистера Бенсона и мистера...

Из картотек ничего невозможно было узнать. Там имелись ста­рательно сделанные записи, каждая содержала четыре возможных значения со ссылками, ведущими к другим ссылкам, которые, в свою очередь, отсылали к окончательным ссылкам, исчезнувшим из кар­тотеки. Дагни быстро выяснила, что вагоны в Миннесоту не отправ­лены, и это распоряжение исходило от Каффи Мейгса. Но кто вы­полнял его, кто запутывал следы, какие шаги предприняли эти угодливые люди, чтобы создать видимость нормально проводимой операции без единого протестующего возгласа, способного при­влечь внимание более смелого человека, кто фальсифицировал со­общения и куда отправлены вагоны, поначалу казалось невозмож­ным установить.

Всю ночь, пока небольшая бесстрашная группа под руководством Эдди Уиллерса обзванивала все отделения и парки, депо, станции, тупики и боковые линии «Таггерт Трансконтинентал» относительно каждого вагона в пределах видимости или досягаемости, приказыва­ла выгрузить, выбросить, выпустить все и немедленно отправить их в Миннесоту, пока обзванивала президентов всех железных дорог, еще кое-где сохранившихся, прося вагоны для Миннесоты, Дагни, общаясь то с одним трусливым должностным лицом, то с другим, вы­ясняла место назначения исчезнувших вагонов.

Она переходила от железнодорожных служащих к богатым грузо­отправителям, к вашингтонским чиновникам и снова к железным до­рогам, пользовалась такси, телефоном, радио — следовала по тропе смутных намеков. И почти достигла конца ее, когда услышала надмен­ный, самоуверенный голос женщины из одного вашингтонского уч­реждения, возмущенно сказавшей по телефону: «Ну, это спорный воп­рос, необходима ли пшеница дяя благополучия нации, люди более прогрессивных взглядов считают, что соя представляет собой большую ценность». В полдень Дагни стояла посреди своего кабинета, зная, что товарные вагоны, предназначенные для миннесотской пшеницы, от­правлены перевозить сою с луизианских болот по проекту Мамочки.

Первые сообщения о бедствии в Миннесоте появились в газетах три дня спустя. В них говорилось, что фермеры, шесть дней ждавшие на улицах Лейквуда, где не было места для хранения зерна и поездов для его отправки, разнесли здание суда, дом мэра и железнодорож­ную станцию. Потом эти известия внезапно прекратились, газеты

хранили молчание, затем стали печатать предостережения не верить непатриотическим слухам.

Пока мельницы и зерновые рынки страны взывали по телефон­ным и телеграфным проводам и слали просьбы в Нью-Йорк, делега­ции — в Вашингтон, пока вереницы товарных вагонов из разных уголков континента ползли, будто ржавые гусеницы, в сторону Мин­несоты, пшеница дожидалась своего последнего часа у железнодо­рожных путей, под постоянными зелеными огнями светофоров, раз­решавшими движение поездам, которых там не было.

У пультов связи «Таггерт Трансконтинентал» небольшая команда продолжала просить товарные вагоны, повторяла, будто команда тону­щего судна, SOS и оставалась неуслышанной. Товарные вагоны меся­цами стояли загруженными на грузовых станциях компаний, прина­длежащих друзьям торговцев протекциями, не обращавшим внимания на неистовые требования разгрузить вагоны и освободить их. «Пере­дайте этой железной дороге, пусть...»— а затем непечатные слова — таков был ответ братьев Смэзер из Аризоны на SOS из Нью-Йорка.

В Миннесоте захватывали вагоны со всех запасных путей, с Меса - би Рейндж, с рудников Пола Ларкина, где вагоны стояли, дожидаясь мизерного объема руды. Пшеницу грузили в рудные, угольные и до­щатые вагоны для перевозки скота, из которых по пути следования струились золотые ручейки. Зерно грузили в пассажирские вагоны, поверх сидений и полок, грузили, лишь бы отправить его, даже если оно отправлялось в канавы вдоль полотна из-за внезапно лопнувших тормозных пружин и взрывов по причине загоревшихся букс.

Миннесотцы боролись за движение, движение без мысли о конеч­ном пункте, движение как таковое, как паралитик, делающий неис­товые, ожесточенные, невероятные рывки вопреки сознанию, что движение вдруг стало невозможным. Других железных дорог не было — их прикончил Джеймс Таггерт; на озерах не было судов — их уничтожил Пол Ларкин. Была лишь одна рельсовая колея и сеть запу­щенных шоссе.

Грузовики и телеги ожидающих фермеров отправились по дорогам вслепую: без карт, горючего, корма для лошадей, они тянулись на юг, к видениям где-то ждущих их мельниц, без знания о расстояниях впе­реди, но со знанием о смерти позади, тянулись, чтобы выйти из строя на дорогах, в оврагах, в проломах гнилых мостов. Одно го фермера на­шли в полумиле к югу от останков его грузовика, он ничком лежал мертвым в канаве, все еще держана плечах мешок с пшеницей. Потом небо над миннесотскими прериями затянули дождевые тучи; дождь превращал в гниль пшеницу на железнодорожных станциях, молотил по грудам золотых зерен вдоль шоссе, и те с водой уходили в землю.

279

В конце концов паника дошла и до людей в Вашингтоне. Они сле­дили, но не за сообщениями из Миннесоты, а за ненадежным балан­сом дружеских связей и убеждений; взвешивали, но не судьбу уро­жая, а непостижимые результаты непредсказуемых эмоций недумающих людей, обладающих неограниченной властью. Они от­махивались от всех просьб, заявляя: «А, чепуха, нечего беспокоиться. Таггертовские люди всегда вывозили пшеницу по графику, найдут какой-то способ вывезти!»

Потом губернатор штата Миннесота отправил в Вашингтон про­сьбу о поддержке армии в борьбе с мятежами, с которыми он сам не мог совладать, и через два часа были изданы три директивы, по ко­торым все поезда в стране были остановлены, и вагоны срочно на­правлены в Миннесоту.

Распоряжение за подписью Уэсли Моуча требовало немедленно­го освобождения занятых Мамочкой товарных вагонов. Но было уже поздно. Вагоны Мамочки находились в Калифорнии, соя была от­правлена в прогрессивный концерн, образованный социологами, проповедующими восточный аскетизм, и бизнесменами, ведшими прежде нелегальную лотерею.

В Миннесоте фермеры поджигали свои фермы, разрушали элева­торы и дома окружных чиновников, сражались на железной дороге, одни хотели разрушить ее, другие защищали ценой собственной жиз­ни и, не ставя себе иной цели, кроме насилия, гибли на улицах раз­грабленных городов и в тихих оврагах.

Потом остался только едкий запах гнилого зерна в полуобгорелых кучах — несколько столбов дыма вздымалось в неподвижном воздухе над почерневшими развалинами, а Хэнк Риарден в своем кабинете в Филадельфии просматривал список обанкротившихся людей: они производили сельскохозяйственное оборудование, не могли получить за него денег и не смогут расплатиться с ним. Урожай сои на рынки страны не попал: он был собран раньше времени, заплесневел и не годился в пищу.

* * *

В ночь на 15 октября порвался медный провод в Нью-Йорке, в под­земном диспетчерском пункте ТерміналаТаггертов, и сигнальные огни погасли. Порвался всего один провод, но он вызвал короткое замыкание в системе блокировки, и сигналы, разрешающие или запрещающие дви­жение, исчезли с панелей диспетчерских пунктов и железнодорожных путей. Красные и зеленые линзы оставались красными и зелеными, но не светились, а мертвенно блестели. На окраине города несколько поез­дов скопилось у въезда в туннель терминала, и с течением времени по-

езда продолжали скапливаться, будто кровь, остановленная тромбом и не имеющая возможности попасть в полость сердца.

Дагни в ту ночь сидела за столом в особой столовой отеля «Уэйн - Фолкленд». Воск свечей стекал на белые листья камелий и лавра у ос­нования серебряных подсвечников, арифметические подсчеты дела­лись карандашом на белой камчатной скатерти, сигарные окурки плавали в чаше для ополаскивания пальцев. За столом сидели, глядя на нее, шестеро мужчин в смокингах: Уэсли Моуч, Юджин Лоусон, док­тор Флойд Феррис, Клем Уизерби, Джеймс Таггерт и Каффи Мейгс.

— Зачем? — спросила Дагни, когда Джеймс сказал, что ей нужно присутствовать на этом ужине.

— Ну... потому что на будущей неделе собирается наш совет ди­ректоров.

— И что?

— Тебе интересно, что будет решено по поводу нашего миннесот­ского отделения, не так ли?

— Это будет решаться на совете?

— Ну, не совсем.

— На этом ужине?

— Не совсем, но... почему тебе всегда нужно полной определен­ности? Ничего определенного нет. К тому же, они настаивали, чтобы ты пришла.

— Зачем? •

— Разве этого недостаточно?

Дагни не спросила, почему эти люди хотят принимать столь важ­ные решения на подобных сборищах; она знала, что это так делает­ся. Знала, что, хотя для виду проводятся шумные, бурные совещания советов, заседания комитетов, массовые дебаты, все решения при­нимаются заранее, в непринужденной атмосфере обедов, ужинов и выпивок, и чем серьезнее проблема, тем беспечнее метод ее ре­шения. Ее, постороннюю, врага, впервые пригласили на одно из этих секретных сборищ; это, подумала она, служит признанием того факта, что они в ней нуждаются, и, возможно, является первым ша­гом к капитуляции; за такой шанс она не могла не ухватиться.

Однако сидя при свете свечей в столовой, Дагни чувствовала уве­ренность, что никакого шанса у нее нет; чувствовала беспокойную неспособность принять эту уверенность, потому что не могла понять ее причины, но доискиваться ей очень не хотелось.

«Думаю, вы согласитесь, мисс Таггерт, что теперь нет экономичес­кого смысла дальнейшего существования железной дороги в Минне­соте, она...» «И я уверен, даже мисс Таггерт согласится, что необхо­димо временное сокращение расходов, пока...» «Никто, даже мисс

281

Таггерт, не станет отрицать, что бывают времена, когда нужно по­жертвовать частью ради сохранения целого...»

Слушая, как ее имя изредка звучит в разговоре, небрежно, без взгляда говорящего в ее сторону, Дагни задавалась вопросом, почему эти люди захотели ее присутствия? Это было не попыткой заставить ее поверить, будто они с ней консультируются, — еще худшей попыт­кой внушить себе, что она соглашается с ними. Иногда они задавали ей вопросы и перебивали ее, не давая досказать первую фразу ответа. Казалось, эти люди хотели получить ее одобрение без необходимости знать, одобряет она их или нет.

Какая-то грубая, детская форма самообмана заставила их придать такому событию благопристойную атмосферу торжестве иного ужина. Держались они так, словно хотели почерпнуть от предметов благород­ной роскоши силу и честь, плодом и символом которых эти вещи не­когда были. «Держались, — думала Дагни, — как дикари, которые по­едали труп врага в надежде обрести его силу и достоинство».

Дагни сожалела, что не оделась по-другому.

— Одежда должна быть вечерней, — сказал ей Джеймс, — только не перегни палку... то есть не выгляди слишком богатой... деловым людям сейчас нужно избегать подозрений в надменности... вид, ко­нечно, не должен быть нищенским, но хорошо бы произвести впечат­ление... ну, скромности... им это понравится, позволит чувствовать себя значительными.

— Вот как? — сказала она, отворачиваясь.

На ней было черное платье, выглядело оно куском ткани, прикры­вающим грудь и спадающим к ногам мягкими складками, словно греческая туника; платье было сшито из атласа, такого легкого и тон­кого, что он мог бы подойти для ночной рубашки. Переливчатый блеск его создавал впечатление, что свет в комнате принадлежит ей, чутко слушается ее телодвижений, окутывает ее сиянием, более рос­кошным, чем парча, подчеркивает гибкую стройность ее фигуры, придает ей вид такой естественной утонченности, что она может поз­волить себе быть презрительно-небрежной. На ней была всего одна драгоценность — бриллиантовая брошь на краю выреза платья, она вспыхивала при каждом неуловимом дыхательном движении, словно некий преобразователь, превращающий мерцание в огонь, заставля­ющий обращать внимание не на драгоценные камни, а на биение жизни за ними; брошь вспыхивала, словно боевая награда, словно богатство, носимое как символ чести. Ее черная бархатная пелерина выглядела вызывающе патрицианской.

Теперь, глядя на мужчин перед собой, Дагни сожалела об этом, ощущала смущающую вину бессмысленности, словно пыталась бро-

сить вызов восковым фигурам. Она видела в их глазах бессмысленное возмущение и трусливую тень безжизненной, бесполой, бесстыд­ной похоти, с какой мужчины смотрят на афишу, рекламирующую бурлеск.

— На нас лежит громадная ответственность, — заговорил Юджин Лоусон, — решать вопрос жизни и смерти тысяч людей, жертвовать ими при необходимости, но мы должны иметь мужество это сделать.

Его вялые губы, казалось, искривились в улыбке.

— Единственные факторы, которые нужно принимать во внима­ние, — заговорил тоном статистика доктор Феррис, пуская к потолку колечки табачного дыма, — это площадь территории и численность населения. Поскольку больше невозможно сохранять миннесотскую линию и трансконтинентальное движение по этой железной дороге, выбор приходится делать между Миннесотой и теми штатами к запа­ду от Скалистых гор, которые оказались отрезанными в результате обрушения туннеля Таггертов, а также соседними штатами Монтана, Айдахо, Орегон, то есть практически всем северо-западом. Если срав­нить площадь территории и численность населения обоих районов, то ясно, что лучше погубить Миннесоту, чем оставить наши линии сообщения на трети континента.

— Я не оставлю континента, — сказал Уэсли Моуч, глядя в блю­дечко с мороженым, голос его был обиженным и упрямым.

Дагни думала о Месаби Рейндж — последнем крупном месторож­дении железной руды, уцелевших фермерах Миннесоты — лучших производителях пшеницы в стране, о том, что конец Миннесоты бу­дет означать конец Висконсина, затем Мичигана, следом Иллинойса; ей виделось красное дыхание останавливающихся заводов на всем востоке, мерещились безжизненные мили песков на западе, скудные пастбища, покинутые фермы.

— Цифры показывают, — официальным тоном заговорил мистер Уизерби, — что поддержание обоих районов невозможно. Железно­дорожные пути и оборудование одного нужно демонтировать, чтобы иметь средства для поддержания другого.

Дагни заметила, что Клем Уизерби, их технический эксперт по железным дорогам, пользуется среди собравшихся наименьшим вли­янием, а Каффи Мейгс — самым большим.

Каффи Мейгс сидел, развалясь, с видом покровительственной тер­пимости к их игре в дискуссию. Он говорил мало, но отрывисто, без­апелляционно, с презрительной усмешкой: «Заткнись, Джимми!» или «Черт, Уэс, ты рассуждаешь, как дилетант!» Она обратила внимание, что ни Джеймс, ни Моуч не обижались. Казалось, они одобряли его властную уверенность и признавали в нем своего господина.

283

— Нам нужно быть практичными, — твердил доктор Феррис. — Нам нужен научный подход.

— Мне нужна экономика страны в целом, — повторял Уэсли Моуч. — Нужно национальное производство.

— Речь идет об экономике? О производстве? — спрашивала Даг - ни всякий раз холодным, размеренным голосом, когда они ненадол­го умолкали. — Если да, то дайте нам возможность спасти восточ­ные штаты. Это все, что осталось от страны и от всего мира. Если позволите, то есть возможность восстановить остальное. Если нет, это конец. Пусть «Атлантик Саузерн» заботится о том трансконти­нентальном движении, какое еще существует, а местные желез­ные дороги — о северо-западе. Давайте вернемся к началу нашей страны, но будем держаться этого начала. Мы не будем пускать поез­да западнее Миссури, станем местной железной дорогой — местной дорогой промышленного востока. Давайте спасать промышлен­ность. На западе спасать уже нечего. Сельское хозяйство можно вести столетиями посредством ручного труда и воловьих упряжек. Но уничтожьте промышленность — и века усилий не смогут восста­новить ее или накопить экономическую мощь, чтобы начать заново. Как можно ожидать, что наша промышленность или железные до­роги смогут существовать без стали? Как можно ожидать, что сталь будет выплавляться, если отрезать путь к железной руде? Спасайте Миннесоту, что бы там от нее ни осталось. Страна? Если промыш­ленность исчезнет, страны, которую нужно спасать, не будет. Рукой или ногой можно пожертвовать. Но нельзя спасти тело, пожертво­вав сердцем и мозгом. Спасайте нашу промышленность. Спасайте Миннесоту. Спасайте Восточное побережье.

Бесполезно. Дагни говорила это много раз, со многими подроб­ностями, фактами, цифрами, доказательствами, какие могла отыс­кать в утомленном мозгу, но ее слова не принимали во внимание. Бесполезно. Они не опровергали ее и не соглашались с ней; лишь пе­реглядывались, словно ее доводы были неуместными. В ответах их звучало непонятное подчеркивание, словно они давали ей объясне­ние, но шифром, к которому у нее не было ключа.

— В Калифорнии беспорядки, —угрюмо сказал Уэсли Моуч. — За­конодательное собрание штата ведет себя очень ненадежно. Идет разговор об огделении от союза.

— Орегон кишит шайками дезертиров, — сдержанно сказал Клем Уизерби. — За последние три месяца они убили двух сборщиков на­логов.

— Значение промышленности для цивилизации слишком преуве­личено, — полусонно произнес доктор Феррис. — Нынешнее народ-

ное государство Индия существовало веками безо всякого промыш­ленного развития.

— Людям нужно меньше материальных вещей и более суровая дисциплина ограничений, — пылко заявил Юджин Лоусон. — Для них это будет полезно.

— Черт возьми, вы намерены поддаться на уговоры этой дамочки, выпустить из рук самую богатую страну на свете? — спросил, вскочив с места, Каффи Мейгс. — Самое время отказаться от целого конти­нента — ив обмен на что? На жалкий, маленький штат, который уже дошел до ручки! Бросьте Миннесоту, держитесь за свою трансконти­нентальную сеть. Когда повсюду мятежи и беспорядки, вы не сможе­те держать людей в узде без транспорта для перевозки войск, если не сможете держать войска в нескольких днях пути от любой точки. Сей­час не время экономить. Не трусьте, слушая эту болтовню. Страна у вас в кармане. Нужно только держать ее там.

— В конечном счете... — начал было неуверенно Моуч.

— В конечном счете мы все умрем, — огрызнулся, расхаживая по комнате, Каффи Мейгс. — Экономия, черт возьми! Еще много пожи­вы осталось в Калифорнии, Орегоне и прочих штатах. Я считаю, что нам нужно подумать об экспансии: при нынешнем положении дел нас никто не остановит, можно прибрать к рукам Мексику, возможно, Канаду — это не составит особых трудов.

И тут Дагни увидела ответ — за их словами тайную предпосылку. Несмотря на голословную преданность этих людей веку науки, исте­ричную технологическую тарабарщину, их циклотрон и звуковые волны, ими двигало видение не промышленных достижений, а той формы существования, какую промышленники уничтожили: виде­ние толстого, неопрятного раджи, глядящего в ленивом ступоре пус­тыми глазами, утонувшими в дряблых складках плоти, которому не­чего больше делать, как перебирать драгоценные камни да время от времени вонзать нож в тело изголодавшегося, измученного трудом и болезнями человека, чтобы забрать у него несколько зернышек риса, а потом требовать рис у сотен миллионов таких же людей и та­ким образом превращать зернышки в алмазы.

Раньше она думала, что промышленное производство для всех несомненная ценность, что стремление этих людей присвоить чу­жие предприятия служит признанием ценности таких предпри­ятий. Она, дитя промышленной революции, считала невозможным и забытым, наряду с выдумками астрологии и алхимии, то, что эти люди знали посредством не мысли, а той невыразимой мерзости, которую именовали своими инстинктами и эмоциями: пока люди будут трудиться для выживания, они будут производить достаточ-

285

но, чтобы человек с дубиной мог отнять большую часть произве­денного, если миллионы людей будут согласны покоряться; чем усерднее люди работают и меньше получают, тем покорнее их дух; что людьми, которые зарабатывают на жизнь, передвигая рукоят­ки на электрическом щите управления, править не так просто, а теми, кто роет землю голыми руками, легко; феодалам не нужны электронные предприятия для того, чтобы пить до одури из кубков с драгоценными камнями, как не нужны раджам Народного госу­дарства Индия.

Она видела, чего они хотят, видела цель их «инстинктов», которые они называли «необъяснимыми». Видела, что Юджин Лоусон, гума­нист, находит удовольствие в перспективе массового голода, что док­тор Феррис, ученый, мечтает о том дне, когда люди вернутся к плугу. Единственной ее реакцией были удивление и безразличие: удивле­ние потому, что не могла понять, что доводит людей до такого состо­яния; равнодушие — поскольку не могла считать людьми тех, кто уже дошел до него. Они продолжали разговаривать, но Дагни не могла ни говорить, ни слушать. Она поймала себя на том, что ей хочется толь­ко вернуться домой и лечь спать.

— Мисс Таггерт, — послышался вежливый, рассудительный, чуть встревоженный голос, она вскинула голову и увидела любезного офи­цианта, — звонит помощник управляющего терминала Таггертов, просит разрешения немедленно поговорить с вами. Утверждает, что это крайне необходимо.

Для нее было облегчением встать и выйти из этой комнаты, пусть даже для ответа на звонок о новом бедствии. Было облегчением ус­лышать голос помощника управляющего, пусть даже он говорил:

— Мисс Таггерт, система блокировки вышла из строя. Останов­лено восемь прибывающих поездов и шесть отходящих. Мы не мо­жем впустить их в туннели или выпустить оттуда, не можем найти главного инженера, не можем обнаружить места короткого замы­кания, у нас нет медного провода для ремонта, мы не знаем, что делать, мы...

— Сейчас буду, — сказала она и положила трубку.

Спеша к лифту, потом по величественному вестибюлю отеля «Уэйн-Фолкленд», Дагни чувствовала, что возвращается к жизни, воз­можности действовать. Такси стали редкостью, и на свисток швейца­ра не появилось ни одной машины. Она быстро пошла по улице, за­быв, как одета, и удивляясь, почему ветер кажется таким холодным и пронизывающим.

Дагни думала только о терминале и была поражена великолепием неожиданного зрелища: она увидела быстро шедшую навстречу ей

женщину, уличный фонарь освещал ее блестящие волосы, обнажен­ные руки, развевающуюся черную пелерину и пламя бриллиантов на груди, позади нее виднелись длинный, пустой коридор улицы и об­рамленные точками света небоскребы. Сознание, что она видит себя в боковом зеркале витрины цветочного магазина, пришло секундой позже: она ощутила очарование среды, которой принадлежали этот образ и город. Потом Дагни почувствовала приступ отчаянного оди­ночества, гораздо более широкого, чем простор пустой улицы, и при­ступ гнева на себя, на нелепый контраст между ее внешностью, этой ночью и временем.

Из-за угла появилось такси, Дагни остановила машину, располо­жилась на сиденье и хлопнула дверцей, надеясь оставить на пустом тротуаре охватившее ее чувство. Но поняла — с насмешкой над со­бой, с тоской и горечью, — что это чувство ожидания, которое ис­пытывала на первом балу и в те редкие минуты, когда ей хотелось, чтобы внешняя красота жизни соответствовала ее внутреннему ве­ликолепию. «Нашла время думать об этом!» — насмешливо сказала она себе. «Не сейчас!»— мысленно крикнула в гневе, но какой-то безутешный голос продолжал ее спрашивать под гул мотора: «Ты счи­тала, что должна жить для счастья — что осталось у тебя от него? Чего ты добьешься своей борьбой? Да, скажи честно: чего? Или ты стано­вишься одной из тех жалких альтруистов, у которых уже нет ответа на этот вопрос?..» «Не сейчас!» — приказала она себе, когда в ветро­вом стекле такси появился освещенный вход в терминал Таггертов.

Люди в кабинете управляющего походили на погасшие светофо­ры, словно здесь тоже нарушилась некая цепь, и не было живитель­ного тока, приводящего их в действие. Они смотрели на нее с какой - то пассивностью, словно не имело значения, позволит она остаться им замершими или включит рубильник и заставит их двигаться.

Управляющего терминалом не было. Главного инженера не мог­ли найти; последний раз его видели два часа назад. Помощник уп­равляющего истощил свою инициативу, вызвавшись позвонить ей. Другие не вызывались делать ничего. Инженер по сигнализации, похожий на студента человек тридцати с лишним лет, говорил вы­зывающе:

— Но такого никогда не случалось, мисс Таггерт! Блокировка ни­когда не отказывала. Она не должна огказывать. Мы знаем свою ра­боту, можем заботиться о блокировке не хуже, чем кто бы то ни было, но не в тех случаях, когда она выходит из строя, хотя не должна!

Дагни не могла понять, сохраняет ли умственные способности пожилой диспетчер, много лет проработавший на железной дороге, но скрывает их, или месяцы подавления этих способностей у ничто-

287

жили их окончательно, даровав ему покой косности. «Мы не знаем, что делать, мисс Таггерт». «Не знаем, к кому обращаться за разреше­нием». «Нет правил относительно чрезвычайных происшествий по­добного рода». «Нет даже правил относительно того, кто должен ус­танавливать эти правила!»

Дагни выслушала их и без слова объяснения сняла телефонную трубку. Велела телефонистке соединить ее с вице-президентом «Ат - лантик Саузерн» в Чикаго, позвонить ему домой, поднять его с пос­тели, если он спит.

— Джордж? Дагни Таггерт, — сказала она, услышав в трубке го­лос конкурента. —Не отправишь ли ко мне инженера по сигнализа­ции чикагского терминала Чарлза Меррея на сутки?.. Да... Хорошо. Посади его в самолет, пусть будет здесь как можно быстрее. Скажи, что мы заплатим три тысячи долларов... Да, на один день... Да, так скверно... Да, я заплачу ему наличными, из своего кармана, если придется. Заплачу, сколько нужно для взятки, чтобы сесть в самолет, но отправь его первым же самолетом из Чикаго... Нет, Джордж, ни единого— в «Таггерт Трансконтинентал» не осталось ни одного умеющего думать... Да, раздобуду все бумаги, льготы, исключения и разрешения вследствие чрезвычайных обстоятельств... Спасибо, Джордж. До свиданья.

Дагни положила трубку и быстро заговорила, обращаясь к окру­жающим, чтобы не слышать тишины этой комнаты и Терминала, где больше не раздавалось стука колес, не слышать горьких слов, кото­рые словно бы повторяла эта тишина: «В иТаггерт Трансконтинен­тал” не осталось ни одного думающего...»

— Немедленно подготовьте аварийный поезди команду. Отправь­те на гудзонскую линию, пусть снимут все медные провода, лампоч­ки, сигналы, телефоны— все, что является собственностью компа­нии, и к утру доставят сюда.

— Но, мисс Таггерт, работа на гудзонской линии приостановлена только временно, и департамент по объединению отказал нам в раз­решении разбирать эту линию!

— В ответе буду я.

— Но как отправить отсюда аварийный поезд, если нет никаких сигналов?

— Сигналы будут через полчаса.

— Откуда они возьмутся?

— Пошли, — сказала она, вставая.

Все последовали за ней, быстро шедшей по пассажирской платфор­ме мимо сбившихся в кучки беспокойных пассажиров у неподвижных поездов. Дагни стремительно прошла по узкому проходу среди лаби-

ринта рельсов, мимо погасших светофоров и неподвижных стрелок, под громадными сводами туннелей слышались только ее шаги и глухое поскрипывание досок под более медленными шагами шедших за ней, напоминавшее вымученное эхо, она шла к освещенному стеклянному кубу башни А, висевшей в темноте, словно корона низложенного пра­вителя над царством пустых железнодорожных путей.

Директор башни был очень опытным человеком на очень квалифи­цированной работе, поэтому не мог полностью скрыть опасное бремя разума. Он с первых же слов понял, чего хочет от него Дагни, ответил отрывистым «Хорошо, мэм», угрюмо занялся самыми унизительными расчетами за свою долгую карьеру. Дагни поняла, как глубоко он это осознает, по брошенному на нее взгляду, в котором были негодование и терпеливость, те отпечатки эмоций он уловил и на ее лице.

— Вначале сделаем работу, а потом будем предаваться чув­ствам, — сказала она, хотя он не произнес ни слова.

— Хорошо, мэм, —деревянно ответил директор.

Его комната на верху подземной башни походила на застеклен­ную веранду над тем местом, где некогда проходил самый быстрый, оживленный и упорядоченный на свете поток. Он составлял графи­ки движения более девяноста поездов в час, наблюдал, как под его руководством они шли в безопасности по лабиринту путей и стрелок в Терминал и из него, проходя под стеклянными стенами его башни. Теперь впервые он смотрел на пустую темноту.

В открытую дверь комнаты Дагни видела работников башни, стоявших в угрюмой праздности, —людей, чья работа не позволяла расслабиться ни на минуту, — стоявших длинными рядами, напо­минавшими листы меди с вертикальной гофрировкой, полки с кни­гами — своеобразный памятник разуму. Движение одного из не­больших рычагов, торчавших, будто закладки на книжных полках, приводило в действие тысячи электрических схем, замыкало тыся­чи контактов и размыкало столько же других, заставляло десятки стрелок освобождать избранный путь, десятки сигнальных фона­рей — освещать его; ошибки, случайности, противоречия исклю­чались; неимоверная сложность мысли сосредоточивалась в движе­нии человеческой руки, чтобы определить и обезопасить маршрут поезда, чтобы сотни поездов могли проноситься мимо нее, тысячи жизней и тонн металла могли передвиг аться на кратком расстоянии друг от друга, защищенные лишь мыслью человека, изобретшего эти рычаги. Но они — Дагни посмотрела налицо своего инженера по сигнализации — считали, что требуется лишь жест, чтобы уп­равлять этим движением, и теперь работники башни стояли в праз­дности, а на громадных панелях перед директором башни вспыхи-

289

вавшие красные и зеленые огоньки, которые объявляли о движении поездов на расстоянии многих миль, представляли собой стеклян­ные бусинки, похожие на те, за которые дикари некогда продали остров Манхэттен.

— Вызовите всех своих неквалифицированных рабочих, — сказа­ла она помощнику управляющего, —помощников, путевых обходчи­ков, обтирщиков паровозов, всех, кто сейчас в Терминале, и прика­жите немедленно прийти сюда.

— Сюда?

— Сюда, — сказала она, указывая на путь возле башни. — Вызо­вите и всех стрелочников. Позвоните на склад, пусть доставят сюда все фонари, какие смогут найти, — кондукторские, штормовые, ка­кие угодно.

— Фонари, мисс Таггерт?

— Принимайтесь задело.

— Хорошо, мэм.

— Что это мы делаем, мисс Таггерт? — спросил диспетчер.

— Мы будем управлять движением вручную.

— Вручную? —переспросил инженер по сигнализации.

—Да, приятель! Чему вы так удивляетесь? —Дагни не могла удер­жаться. — Человек представляет собой только мышцы, так ведь? Мы вернемся к тому времени, когда не существовало систем блокировки, семафоров, электричества, когда для сигнализации использовались не сталь и электричество, а люди, держащие фонари. Вместо фонар­ных столбов использовались живые люди. Вы давно за это ратовали и получили то, что хотели. О, вы думали, что ваши орудия будут оп­ределять ваш образ мыслей? Но получилось наоборот, и теперь уви­дите, какие орудия были определены вашим образом мыслей!

«Но даже возвращение назад требует деятельности разума», —по­думала Дагни, осознав парадоксальность своего положения при взгляде на вялые лица вокруг.

— Как будем переводить стрелки, мисс Таггерт?

— Вручную.

— А переключать сигналы?

— Вручную.

— Каким образом?

— Поставив у каждого столба человека с фонарем.

— Как? Это не совсем ясно.

— Будем использовать запасные пути.

— Откуда люди будут знать, куда переводить стрелку?

— По расписанию.

— Что?

— По расписанию — как в прежние времена, — она указала на директора башни. — Он составит график того, как пропускать поезда и по каким путям. Напишет указания для каждого сигнала и стрелки, назначит несколько человек связными, они будут доставлять эти ука­зания к каждому посту, и то, что раньше занимало минуты, теперь займет часы, но мы пропустим все ожидающие поезда в терминал и отправим б путь...

— Будем работать таким образом всю ночь?

— И весь завтрашний день, пока инженер, знающий свое дело, не покажет вам, как отремонтировать систему блокировки.

— В договоре с профсоюзами ничего не говорится о людях, стоя­щих с фонарями. Начнутся беспорядки. Профсоюз будет возражать.

— Пусть его руководители придут ко мне.

— Будет возражать департамент по объединению.

— В ответе буду я.

— Знаете, я бы не хотел отвечать за отдачу распоряжений...

— Я буду отдавать их.

Дат ни вышла на площадку железной лестницы сбоку башни; она силилась овладеть собой. На миг ей показалось, что она тоже точный высокотехнологичный механизм., оставшийся без электричества, и пы­тается управлять трансконтинентальной железной дорогой с помощью двух рук. Поглядела на громадную, тихую пустоту таггертовского под­земелья и ощутила приступ мучительного унижения, потому что видит его низведенным до того уровня, когда люди с фонарями будут стоять в туннелях, словно его последние мемориальные статуи.

Дагни едва различала лица людей, собиравшихся у подножья баш­ни. Они тихо подходили сквозь тьму и останавливались в синеватом полумраке, за спиной у них горели синие фонари, на плечи им пада­ли полосы света из башенных окон. Она видела испачканную одежду, мускулистые тела, вяло опущенные руки людей, измотанных небла­годарным, не требующим мысли трудом. Это были чернорабочие железной дороги, молодые люди, которые теперь не могли искать возможности преуспеть, и старики, которые никогда не хотели ее искать. Они стояли молча, не с живым любопытством работников, а с усталым безразличием каторжников.

— Распоряжения, которые вы получите, исходят от меня, — заго­ворила Дагни громко и четко, стоя на железной лестнице над ними. — Люди, которые их вам отдадут, действуют по моим указаниям. Сис­тема блокировки вышла из строя. Придется заменить ее ручной работой. Движение поездов должно восстановиться полностью.

Дагни заметила несколько лиц в толпе, обращенных к ней со странным выражением: с завуалированной обидой и каким-то бес-

291

церемонным любопытством, напомнившим ей вдруг, что она —жен­щина. Потом она вспомнила, как одета, подумала, что здесь ее наряд выглядит неуместно, а вслед за этим во внезапном неистовом поры­ве, похожем на вызов и на верность полному, подлинному значению настоящей минуты, сбросила назад пелерину и стояла в ярком свете под закопченными колоннами, будто на официальном приеме, суро­во распрямившись, выставляя напоказ красивые обнаженные руки, сияющий черный атлас платья, брошь, сверкающую, словно боевая награда.

— Директор башни расставит стрелочников по постам. Отберет людей для сигнализации поездам фонарями и для передачи его рас­поряжений, — она силилась заглушить какой-то горестный голос, говоривший: «И это все, для чего пригодны люди, а может, непригод­ны даже для этого... на “Таггерт Трансконтинентал” не осталось ни одного думающего...» — Поезда будут продолжать движение в Тер­минал и из него. Вы будете оставаться на своих местах до...

И тут Дагни умолкла. Первое, что она увидела, были его глаза и волосы: беспощадно проницательные глаза и пряди волос, словно бы излучающие солнечный свет в полумраке подземелья, с оттенком от медного до золотого; она увидела Джона Голта среди каторжной команды недумающих, в грязном комбинезоне и рубашке с закатан­ными рукавами, отметила его манеру стоять; лицо Джона было за­прокинуто, глаза смотрели на нее так, словно он видел все это не­сколько минут тому назад.

— В чем дело, мисс Таггерт? — негромко произнес директор баш­ни, он стоял рядом с ней, держа в руке какую-то бумагу, и Дагни по­думала, что странно возвращаться из стадии бессознательного состо­яния, острейшего в ее жизни осознания, только она не знала, как долго такая стадия длилась, не знала, где находится, и почему. Она видела лицо Голта, замечала в складке его губ, в очертаниях углова­тых щек присущую ему беспощадную безмятежность, но во взгляде было признание расстояния между ними и того факта, что эта мину­та невыносима даже для него.

Дагни понимала, что продолжает говорить, потому что люди смотрели на нее с таким видом, будто слушают, однако не слышала собственного голоса, она продолжала говорить, словно выполняла полученное под гипнозом задание, данное себе целую вечность на­зад, сознавая только, что завершение этого задания является вызо­вом ему.

Ей казалось, что она стоит в солнечной тишине и из всех чувств обладает только зрением, и лицо Голта — единственный объект, а выражение его лица напоминает речь, от которой у нее сжима-

ет горло. Было как будто бы совершенно естественным, что он здесь, но невыносимо просто; было потрясением не его присутс­твие, а всех остальных на путях ее железной дороги, где ему — мес­то, а им — нет. Она вспомнила те мгновения в поезде, когда при въезде в туннель ощутила внезапное торжественное напряжение, словно это место демонстрировало ей в обнаженной простоте сущ­ность ее железной дороги и ее жизни, союз материи и сознания, застывшую форму изобретательности разума, дающую физическое существование его цели. Дагни ощутила внезапную надежду, слов­но эта минута вмещала смысл всех ее ценностей, тайную ра­дость, — как будто здесь, под землей, ее ждала некая перспектива: было закономерно, что теперь она встретила Джона Голта именно в туннеле. Он воплощал собой этот смысл и эту перспективу. Она больше не замечала ни его одежды, ни того уровня, до которого низвела его железная дорога. Дагни видела только конец мучени­ям в те месяцы, когда он был вне досягаемости, отмечала то, чего ему эти месяцы стоили, а единственными словами, мысленно об­ращенные к нему, были: «Это награда за все мои дни». И его ответ: «За все мои».

Дагни поняла, что перестала обращаться к незнакомцам, когда увидела, что директор башни вышел вперед и стал что-то говорить им, бросая беглый взгляд на лист бумаги в руке. Потом она вдруг об­наружила, что спускается по лестнице и уходит от толпы не к плат­форме и выходу, а в темноту заброшенного туннеля. «Ты последуешь за мной, — звала она его, и ей казалось, что эта мысль выражается не в словах, а в напряжении мышц, напряжении воли совершить то, что выше ее возможностей, однако Дагни твердо знала, что это будет совершено ее желанием... — Нет, — подумала она, — не желанием, а полной закономерностью этого. Ты последуешь за мной, — это было не просьбой, не молитвой, не требованием, а спокойной конс­татацией факта, в этом содержа! ась вся ее способность к познанию и все познанное за годы жизни. — Ты последуешь за мной, если мы есть то, что мы есть, — ты и я, если мы живем, если мир существует, если ты понимаешь значение этой минуты и не можешь позволить ей уйти, как позволили другие, в бессмысленность нежеланного и не­доступного. Ты последуешь за мной». Она ощущала ликующую уве­ренность, которая представляла собой не надежду, не веру, а акт пок­лонения логике жизни.

Дагни шла по пришедшим в негодность путям, подлинному, гра­нитному, темному коридору. Голос директора был уже не слышен. Потом она почувствовала биение сердца и услышала в ответном рит­ме биение жизни города над головой, но ей казалось, что она слышит

293

движение собственной крови, словно заполняющий эту тишину звук и движение города как биение жизни в своем теле, а далеко позади она слышала звук шагов, но не останавливалась.

Дагни пошла быстрее, миновала запертую железную дверь, за ко­торой хранились остатки его двигателя, не остановилась, но легкое содрогание явилось ответом на внезапное понимание единства и ло­гики событий последних двух лет. Цепочка синих фонарей уходила в темноту над блестящим гранитом, над рваными мешками с песком, содержимое которых частично просыпалось на рельсы, над ржавыми грудами металлолома. Когда она услышала, что шаги приближаются, остановилась и обернулась.

Дагни увидела блестящие пряди волос Голта, бледное пятно его лица и темные впадины глаз. Лицо скрылось в темноте, но звук его шагов предвещал появление под другим фонарем, осветившим его глаза, которые смотрели прямо вперед, и она почувствовала уверен­ность, что он не переставал наблюдать за ней с того мгновения, как увидел на башне.

Дагни слышала биение жизни города над ними. «Эти туннели, — думала она, —корни города и всего движения до самого неба. Но мы, Джон Голт и я, были живой силой в этих корнях, мы — начало, цель и смысл. Он тоже слышит биение жизни города, как биение жизни в своем теле».

Дагни отбросила пелерину назад и стояла, вызывающе выпря - мясь, он видел ее такой на лестнице башни, впервые видел такой де­сять лет назад здесь, под землей. Она слышала слова его признания как ритм биения его сердца, из-за которого так трудно было дышать: «Ты выглядела символом роскоши, ты гармонировала с этим местом, служившим ее источником... казалось, ты возвращаешь радость жиз­ни тем, кому она принадлежит по праву... в тебе были видны энергия и ее результат... и я был первым, кто сказал, в каком смысле то и дру­гое неразделимы...»

Следующее мгновение походило на вспышки света в период мрач­ного затемнения — она увидела его лицо, когда он остановился ря­дом, его спокойствие, сдерживаемую пылкость, смех понимания в темно-зеленых глазах. По тому, как плотно были сжаты его губы, она поняла, что он читает в ее лице. Дагни ощутила прикосновение его губ к своим, потом движение их вниз, по шее, всасывающее дви­жение, оставляющее синяки, увидела блеск своих бриллиантов на дрожащей меди его волос.

Потом она уже не осознавала ничего, кроме ощущения своего тела, которое внезапно обрело силу непосредственно постигать ее самые глубинные ценности. И подобно тому, как ее глаза обладали

способностью преображать световые волны в зрение, уши —колеба­ния в звук, так тело теперь обрело способность преображать энергию, определявшую весь выбор ее жизни, в непосредственное чувственное восприятие. Это было не прикосновение руки, приводящее ее в дрожь, а мгновенное подытоживание его смысла, сознание., что это его рука, и движется она так, будто ее плоть представляет собой его собствен­ность, а движение его руки — это принятие всех достижений. Это было всего лишь ощущение физического удовольствия, но в нем со­держалось ее обожание этого человека, всего, чем была его жизнь: с ночи, когда состоялся массовый митинг на заводе в Висконсине, до долины в Атлантиде, сокрытой Скалистыми горами, до торжествую­щей насмешки разума —в нем содержались ее гордость собой и тем, что он избрал ее в качестве своего зеркала, что ее тело теперь дав ал о ему высшее удовольствие жизни, как и его тело — ей. Вот что содер­жалось в этом прикосновении, но она сознавала только то, как дви­жется его рука по ее груди.

Он сорвал ее пелерину, и она почувствовала стройность своего тела через кольцо его рук, словно его личность была просто орудием для ее торжествующего осознания себя, но она была только орудием для собственного ощущения его. Казалось, она достигла предела сво­ей способности чувствовать, однако то, что она чувствовала, походи­ло на крик нетерпеливого требования, назвать которое она не могла, но в нем была та же амбициозность, как во всем ходе ее жизни, та же неистощимость ликующей алчности.

Он отвел назад ее голову, чтобы взглянуть ей прямо в глаза и по­нять весь смысл их действий, словно направляя прожектор сознания для встречи их глаз в минуту предстоящей интимности.

Потом она почувствовала, что мешковина колет плечи, осознала, что лежит на рваных мешках с песком, увидела блеск своих чулок, ощу­тила прикосновение его губ на своей лодыжке, то, как они поднимают­ся вверх по ноге, словно он хотел познать форму ее ноги с помощью губ. Дагни ощутила касание его руки, прикосновение его губ к своим губам, к шее. Потом не было ничего, кроме движений его тела и все усилива­ющейся жадности, как будто она была уже не личностью, а лишь стрем­лением к невозможному. Но вдруг до нее дошло, что это возможно, она ахнула, затихла, сознавая, что больше уже нечего желать.

Она увидела, как он лежит рядом с ней на мешках, словно его рас­слабленное тело стало мягким, увидела свою пелерину, свисавшую с рельса у их ног, на гранитном своде поблескивали капли влаги, мед­ленно сползавшие в невидимые щели, светясь, будто фары далеких машин. Когда Джон заговорил, голос звучал так, словно он спокойно продолжал фразу в ответ на вопросы в ее сознании, как будто ему уже

295

нечего больше скрывать, и теперь он должен только обнажить свою душу так же просто, как обнажил бы тело:

—.. .вот так я наблюдал за тобой десять лет... отсюда, из-под зем­ли под твоими ногами... знал каждое движение, которое ты совер­шала в своем кабинете на верхнем этаже здания, никак не мог на тебя насмотреться... ночи, проведенные лишь для того, чтобы мель­ком увидеть тебя здесь, на платформе, когда ты садилась в поезд.... Когда приходило распоряжение прицепить твой вагон, я узнавал об этом и ждал, чтобы увидеть, как ты поднимаешься по пандусу, хо­тел, чтобы ты шла помедленней... твою походку я бы узнал повсю­ду... твою походку и твои ноги... сначала я всегда видел только твои ноги, быстро спускавшиеся по пандусу, проходившие мимо, когда я смотрел с запасного пути внизу... думаю, я мог бы изваять их, на­блюдал, как ты проходишь... когда возвращался к своей работе... когда шел домой перед восходом, чтобы поспать три часа, но сон не приходил...

— Я люблю тебя, — сказала Дагни, голос ее был невыразитель­ным, но по-детски хрупким.

Голт закрыл глаза, словно позволяя этому звуку пройти через ми­нувшие годы.

—Десять лет, Дагни. Лишь однажды было несколько недель, ког­да ты была передо мной, на виду, вблизи, не спешившая прочь, а за­мершая, будто на освещенной сцене, частной сцене для моего на­блюдения... ия наблюдал за тобой часами много вечеров... в освещенных окнах кабинета начальника «Линии Джона Голта»... и однажды ночью...

Дагни ахнула.

— Это был ты, в ту ночь?

— Ты меня видела?

— Видела твою тень... на тротуаре... ты расхаживал взад и впе­ред. .. это выглядело борьбой... выглядело... — Дагни умолкла; ей не хотелось говорить «пытка».

— Это была борьба, — спокойно сказал он. — В ту ночь мне хо­телось войти, встретиться с тобой, поговорить... в ту ночь я был ближе всего к нарушению своей клятвы, когда увидел, как ты опус­тилась ничком на стол, когда увидел, что ты сломлена бременем, которое несла...

— Джон, в ту ночь я думала о тебе... только не знала этого...

— Но, видишь ли, знал я.

— ...это был ты, всю мою жизнь, во всем, что я делала, во всем, чего хотела...

— Знаю.

— Джон, самое трудное было не тогда, когда я оставила тебя в до­лине... Это было...

— Твое выступление по радио в день возвращения?

— Да! Ты слушал?

— Конечно. Я рад, что ты это сказала. Это было великолепно. И я... я все равно знал.

— Знал... о Хэнке Риардене?

— До того, как увидел тебя в долине.

— Это было... ожидал ты этого, когда узнал о нем?

— Нет.

— Это было...

Дагни не договорила.

— Тяжело? Да. Но лишь первые несколько дней. На другую ночь... Рассказать, что я сделал на другую ночь после того, как узнал об этом?

-Да.

— Я ни разу не видел Хэнка Риардена, видел только его фотогра­фии в газетах. Я знал, что в ту ночь он был в Нью-Йорке, на какой-то конференции крупных промышленников. И хотел только взглянуть на него. Стал ждать у входа в отель, где проходила конференция. Под козырьком над входом горел яркий свет, но на тротуаре было темно, и я мог видеть, оставаясь невидимым. Поблизости болтались не­сколько бродяг, моросил дождь, поэтому мы жались к стенам здания. Участников конференции, когда они стали выходить, было легко уз­нать по одежде и поведению: явно дорогая одежда и какая-то власт­ная робость, словно они изо всех сил притворялись и из-за этого чув­ствовали себя виноватыми. Личные шоферы подгоняли их машины, несколько репортеров задерживали их вопросами, непрошеные по­клонники пытались услышать хоть одно слово. Эти промышленники были измотанными людьми, пожилыми, вялыми, из кожи лезли, пы­таясь скрыть неуверенность. А потом я увидел Риардена. На нем было дорогое пальто военного покроя и надвинутая на глаза шляпа. Он шел быстро, с такой уверенностью, которую надо заслужить. Несколько коллег-промышленников набросились на него с вопросами, и эти магнаты держались перед ним как непрошеные поклонники. Я смот­рел на него, когда он стоял, касаясь дверцы машины, голов а его была поднята, и я увидел улыбку, уверенную, раздраженную и чуть на­смешливую. А нагом на миг я сделал то, чего никогда не делал рань­ше, то, чем многие люди испортили себе жизнь, —я увидел эту сцену вне данной реальности, увидел мир таким, каким его создавал Риар - ден, словно мир гармонировал с ним, и он был символом этого мира. Я увидел мир успеха, неподавленной энергии, беспрепятственного целеустремленного движения в течение многих лет к тому, чтобы

297

наслаждаться заслуженной наградой. Я увидел, стоя в толпе бродяг, то, к чему бы привели меня годы, если бы такой мир существовал, и ощутил отчаянную тоску — он был воплощением всего, чем я стал бы... и обладал всем, чем обладал бы я. Но это был всего лишь миг. Потом я вновь увидел эту сцену в истинном свете: то, какую цену пла­тит он за свои блестящие способности, какие пытки переносит в без­молвном недоумении, силясь понять то, что я уже понял. Я увидел, что мир, каким его хотел видеть он, не существует, что его еще нужно создавать, увидел Риардена таким, какой он есть, символом моей битвы, ненагражденного героя, которого я должен освободить, а по­том... принял то, что узнал о нем и тебе. Понял, что это ничего не меняет, и этого следовало ожидать, все закономерно.

Услышав ее легкий стон, Голт негромко хохотнул.

— Дагни, суть не в том, что я не страдал, — я понимаю несущест­венность страдания, боль нужно преодолевать и отвергать, не при­нимать как часть души и вечное искажение картины мира. Не жалей меня. Потом все было хорошо.

Она молча повернула к нему голову, он улыбнулся, приподняв­шись на локте, и взглянул ей, лежавшей беспомощно, неподвижно, прямо в глаза.

— Ты был путевым обходчиком здесь— здесь! — двенадцать лет... — прошептала Дагни.

— Да. •

— С тех пор...

— С тех пор, как ушел с завода «Двадцатый век».

— В ту ночь, когда ты впервые увидел меня... ты уже работал здесь?

— Да. И в то утро, когда ты вызвалась работать у меня кухаркой, я был всего-навсего твоим путевым обходчиком в отпуске. Понима­ешь, почему я засмеялся?

Дагни смотрела на Голта: на ее лице была мучительная улыбка, на его — веселая.

— Джон...

— Говори. Но скажи все.

— Ты был здесь... все те годы...

-Да.

— .. .все те годы... когда железная дорога гибла... когда я искала людей с интеллектом... силилась найти хотя бы одного...

— ...когда ты искала по всей стране изобретателя моего двигате­ля, когда ты кормила Джеймса Таггерта и Уэсли Моуча, когда ты на­зывала свое лучшее достижение именем врага, которого хотела унич­тожить.

Дагни закрыла глаза.

— Я был здесь все эти годы, — заговорил он, — в пределах твоей досягаемости, в твоих владениях, видел твои усилия, одиночество, тос­ку, видел тебя в сражении, которое, по-твоему, ты вела за меня, сраже­ние, в котором поддерживала моих врагов и терпела бесконечные по­ражения. Я был здесь, меня скрывал лишь недостаток твоего зрения, как Атлантида скрыта от людей лишь оптической иллюзией. Я был здесь и ждал того дня, когда ты увидишь, поймешь, что по кодексу мира, ко­торый ты поддерживаешь, все, что ты ценишь, должно быть отправлено на мрачное дно подземелья, и тебе придется искать свои ценности там. Я был здесь. Ждал тебя. Я люблю тебя, Дагни. Люблю больше жизни, я, научивший людей, как любить жизнь. Я научил их также никогда не ожидать ничего бесплатного, и то, что сделал сегодня., сделал с полным сознанием, что заплачу за это, может быть, жизнью.

— Нет!

Голт с улыбкой кивнул.

— Да. Ты знаешь, что сломила меня, что я нарушил свое решение, ноя сделал это сознательно, понимая, что это означает, сделал не в сле­пой уступке данной минуте, а с полным пониманием последствий и го­товностью перенести их. Я не мог допустить, чтобы эта минута прошла мимо нас, она принадлежала нам, любимая, мы заслужили ее. Но ты еще не готова бросить железную дорогу и присоединиться ко мне, не нужно это говорить, я знаю. И поскольку я решил взять то, что хотел, пока это не полностью мое, то должен буду расплатиться, но не могу знать, когда и как, знаю только, что раз сдался врагу, придется принять последствия.

Он улыбнулся в ответ на ее взгляд:

— Нет, Дагни, ты не враг мне в душе, но враг в действительности, в пути, которым идешь, ты не видишь этого, но я вижу. Настоящие враги не представляют для меня опасности. Ты представляешь. Ты единственная, кто может навести их на мой след. У них никогда не будет возможности узнать, кто я, но с твоей помощью они смогут.

— Нет!

— Нет, намеренно ты этого не сделаешь. И ты вольна изменить свой путь, но пока следуешь этим, не вольна уйти от его логики. Не хмурься, я сделал этот выбор и решил принять опасность. Дагни, я торговец во всем. Я хотел тебя и был не в силах изменить твое ре­шение, я был в силах только обдумать цену и решить, могу ли ее себе позволить. Я смог. Моя жизнь принадлежит мне, я могу тратить ее или беречь. И ты, — словно бы продолжая эту фразу, Голт взял ее на руки и поцеловал в губы, она бессильно лежала, сдавшись, волосы ее спадали, голова запрокинулась, удерживали ее только его губы, —

299

ты — та награда, которую я должен был получить и решил заплатить за нее. Я хотел тебя, и если цена этому — моя жизнь, я отдам ее. Жизнь, но не разум.

Голт сел, улыбнулся и с внезапным суровым блеском в глазах спросил:

— Хочешь, чтобы я присоединился к тебе и стал работать? Хо­чешь, отремонтирую твою систему блокировки за час?

— Нет!

Этот вскрик был незамедлительным ответом на внезапно пред­ставшее перед ней зрелище, зрелище людей в особой столовой отеля «Уэйн-Фолкленд».

Он засмеялся:

— Почему?

— Не хочу видеть тебя их рабом!

— А себя?

—Я думаю, что они теряют силы, и я одержу верх. Я смогу выдер­жать это еще немного.

— Вот именно, еще немного продержишься, но не до победы, а до прозрения.

— Я не могу дать ей погибнуть!

Это был крик отчаяния.

— Пока что, — спокойно сказал Голт.

Он встал, и она, утратившая дар речи, покорно поднялась.

— Я останусь здесь, на своей работе, — заговорил Голт. —Только не пытайся увидеть меня. Тебе придется вынести то, что вынес я и от чего хотел тебя избавить, тебе придется вести прежнюю жизнь, зная, где я, желая меня, как я желал тебя, но не позволяя себе приблизить­ся ко мне. Не ищи меня здесь. Не приходи ко мне домой. Не позволяй им увидеть нас вместе. А когда дойдешь до конца, когда будешь гото­ва бросить дорогу, не говори им, просто нарисуй мелом символ дол­лара на пьедестале статуи Ната Таггерта — где ему и место, — потом возвращайся домой, и я появлюсь в течение суток.

Дагни склонила голову в безмолвном обещании.

Но когда Голт повернулся, чтобы уйти, по ее телу неожиданно про­бежала дрожь, напоминавшая первый трепет пробуждения или по­следнюю конвульсию жизни, и закончилась невольным криком:

— Куда ты?

— Превратиться в столб, стоять с фонарем до рассвета — это единственная работа, какую мне поручает твой мир и какую получит от меня.

Она схватила его за руку, чтобы удержать, следовать за ним, сле­довать слепо, оставив все, кроме возможности видеть его лицо.

— Джон!

Он сжал ее запястье, вывернул руку и отвел:

— Нет.

Потом поднес ее к губам, и прикосновение их было более страст­ным признанием, чем все, какие он сделал, и пошел вдоль уходящих вдаль рельсов. Дагни показалось, что и он, и рельсы одновременно покидают ее.

Когда она, пошатываясь, вошла в зал Терминала, первый грохот колес сотряс стены здания, словно внезапное биение остановивше­гося сердца. Храм НатаТаггертабыл тихим, пустым., негасимый свет отражался от мраморного пола. По нему, шаркая, шли несколько оборванцев. На ступеньках пьедестала, под статуей сурового, тор­жествующего человека, сидел бродяга в лохмотьях, сутулясь в по­корном смирении с судьбой, он напоминал птицу с ощипанными крыльями, которой некуда деться, отдыхающую на первом попав­шемся выступе.

Дагни опустилась на ступени пьедестала, словно такая же отще­пенка. Запыленная пелерина плотно окутывала ее плечи. Она сидела, подперев голову рукой, не способная ни плакать, ни двигаться. Ей казалось, что она видит фигуру человека, держащего фонарь в под­нятой руке, и эта фигура походила то на статую Свободы, то на чело­века с золотыми волосами, держащего фонарь на фоне полуночного неба, красный фонарь, остановивший движение мира.

— Не принимайте к сердцу, леди, что бы там оно ни было, — с вя­лым сочувствием сказал ей бродяга. — Все равно поделать ничего нельзя... Какой смысл, леди? Кто такой Джон Голт?

Комментарии закрыты.