БРАТЬЯМ СВОИМ
У |
тром второго сентября в Калифорнии, у Тихоокеанской ветки «Таггерт Трансконтинентал», между двумя телеграфными столбами порвался медный провод.
С полуночи лениво моросил мелкий дождь, и восхода не было, был только серый свет, просачивавшийся сквозь густые тучи, и блестящие дождевые капли на проводах сверкали искрами на фоне мелового неба, свинцового океана и стальных буровых вышек, торчавших нелепой щетиной на голом склоне холма. Провода износились, они прослужили больше лет и перенесли больше дождей, чем положено; один из них все больше и больше провисал под грузом воды; потом на изгибе провода появилась последняя капля, она висела, будто хрустальная бусинка, несколько секунд набирая вес; бусинка и провод одновременно не смогли выносить своего веса, провод лопнул, и обрывки его упали вместе с бусинкой — беззвучно, словно слезы.
Когда в управлении Тихоокеанского отделения стало известно об этом обрыве, служащие прятали друг от друга глаза. Давали вымученные, невнятные объяснения случившемуся, однако все понимали, в чем дело. Все знали, что медный провод — редкий товар, более драгоценный, чем золото или честь; знали, что заведующий складом отделения несколько недель назад продал запас провода неизвестным, появившимся ночью торговцам, которые днем были не бизнесменами, а простыми людьми с влиятельными друзьями в Сакраменто и Вашингтоне, как и недавно назначенный новый завскладом имел в Нью-Йорке друга по имени Каффи Мейгс, о котором никто ничего не спрашивал. Знали, что человек, который возьмет на себя ответственность распорядиться о ремонте и поймет, что ремонт невозможен, навлечет на себя обвинения со стороны неизвестных врагов; что его сотрудники станут странно молчаливыми и не захотят давать показаний, чтобы помочь ему; что он ничего не докажет, а если попытается, то недолго задержится на этой работе. Они не знали, что бе-
зопасно, а что нет, теперь, когда наказывают невинных; они понимали, как животные, что когда сомневаешься и боишься, единственной защитой является молчание. И молчали; говорили лишь о соответствующих процедурах отправления сообщений соответствующему руководству в соответствующий момент.
Молодой дорожный мастер вышел из здания управления, зашел в телефонную кабинку у аптеки, где его никто не мог увидеть, и оттуда за свой счет, не считаясь с расстоянием и целым рядом непосредственных руководителей, позвонил Дагни Таггерт в Нью-Йорк.
Дагни приняла звонок в кабинете брата, прервав срочное совещание. Молодой дорожный мастер сказал ей только, что линия порвана, и проводов для ремонта нет; больше он не сообщил ничего и не объяснил, почему счел необходимым позвонить лично ей. Дагни не стала спрашивать: она поняла.
— Спасибо, — вот и все, что она произнесла в ответ.
В ее кабинете была особая картотека всех еще имевшихся в наличии дефицитных материалов в отделениях «Таггерт Трансконтинен - тал». Там, как в деле о банкротстве, содержались сведения о потерях, а редкие записи о новых поставках напоминали злорадные смешки некоего мучителя, бросающего крохи голодающей стране. Дагни просмотрела бумаги в папке, закрыла ее, вздохнула и сказала:
— Эдди, позвони в Монтану, пусть отправят половину своего запаса провода в Калифорнию. Монтана сможет продержаться без него еще неделю.
Когда Эдди Уиллерс собрался возразить, она добавила:
— Нефть. Эдди. Калифорния — один из последних оставшихся поставщиков нефти в стране. Калифорнийскую линию терять нельзя.
И вернулась на совещание в кабинет брата.
— Медный провод? — вскинул брови Джеймс Таггерт и отвернулся к городу за окном. — В ближайшее время никаких проблем с медью не ожидается.
— Почему? — спросила Дагші, но он не ответил. За окном не было видно ничего особенного, только ясное небо, неяркий послеполуденный свет на городских крышах, а над ними календарь, гласивший: «2 сентября».
Дагни не знала, почему Джеймс потребовал провести совещание в своем кабинете, почему настоял на разговоре с ней с глазу на глаз, чего всегда старался избегать, и почему все время поглядывал на наручные часы.
— Дела, мне кажется, идут плохо, — сказал он. — Нужно что-то предпринимать. По-моему, возникли путаница и неразбериха, веду-
щие к нескоординированной, неуравновешенной политике. Я имею в виду, что в стране существует громадный спрос на перевозки, однако мы теряем деньги. Мне кажется...
Дагни сидела, глядя на отцовскую карту «Таггерт Трансконтинен - тал» на стене его кабинета, на красные артерии, вьющиеся по желтому материку. Было время, когда эта железная дорога называлась кровеносной системой страны, и поток поездов казался кровообращением, несущим развитие и процветание всем самым пустынным районам. Теперь он по-прежнему походил наток крови, но лишь в одну сторону, словно из раны, уносящий из тела последние остатки питания и жизни. «Одностороннее движение, — равнодушно подумала она, —движение потребителей».
Вот поезд сто девяносто три, думала она. Полтора месяца назад он отправился с грузом стали не в Фолктон, штат Небраска, где «Спенсер Машин Тул Компани», лучший из еще существующих станкостроительных концернов, простаивал две недели в ожидании этой отправки, а в Сэнд-Крик, штат Иллинойс, где «Конфедгрейтед Машин» пребывал в задолженности больше года, так как выпускал ненадежную продукцию в непредсказуемое время. Сталь была отправлена туда по директиве, где объяснялось, что «Спенсер Машин Тул Компани» — богатый концерн и может подождать, а «Конфедерейтед Машин» — банкрот, и нельзя допустить, чтобы эта компания потерпела крах, потому что она — единственный источник существования для жителей Сэнд-Крика. Концерн «Спенсер Машин Тул Компани» закрылся месяц назад. «Конфедерейтед Машин» двумя неделями позже.
Жителей Сэнд-Крика перевели на государственное пособие, однако в опустевших житницах страны нельзя было срочно найти для них продовольствия, поэтому по приказу Совета Равноправия было конфисковано семенное зерно фермеров Небраски, и поезд № 193 повез непосеянный урожай и будущее жителей штата Небраска, чтобы их съели жители штата Иллинойс.
«В наш просвещенный век, — сказал по радио Юджин Лоусон, — мы, наконец, пришли к пониманию того, что каждый из нас — сторож брату своему»[2].
— В такой ненадежный критический период, как нынешний, — говорил Джеймс, пока Дагни разглядывала карту, — опасно задерживать, хоть и вынужденно, зарплату и накапливать задолженности в каком-то из наших отделений; положение это, конечно, временное, однако...
Дагни усмехнулась:
— План объединения железных дорог не работает, а, Джим?
— Прошу прощения?
— Ты должен получить большую часть валового дохода «Лптлан - тик Саусерн» из общего пула в конце года — только никакого валового дохода не будет, так ведь?
— Это неправда! Дело только в том, что банкиры саботируют план! Эти мерзавцы, дававшие нам займы в прежние дни безо всяких гарантий, кроме нашей дороги, теперь отказываются дать мне жалкие несколько сотен тысяч на краткий срок, чтобы выплатить кое-где зарплату, хотя я могу предложить им в качестве гарантии все железные дороги страны!
Дагни усмехнулась.
— Мы ничего не можем поделать! — выкрикнул Джеймс. — План ни при чем, если кто-то отказывается нести свою часть общего бремени!
— Джим, это все, что ты хотел мне сказать? Если да, я пойду. У меня много дел.
Джим бросил взгляд на часы.
— Нет-нет, не все! Нам очень важно обсудить положение и прийти к какому-то решению, которое...
Дагни равнодушно слушала очередной поток общих рассуждений, недоумевая, какой мотив за ними стоит. Он топтался на месте, но за этим что-то крылось; она была уверена, что он задерживает ее с какой-то целью и вместе с тем просто хочет остаться один. Это было новой чертой Джеймса, которую она стала замечать после смерти Черрил. Он без предупреждения примчался к ней вечером того дня, когда было обнаружено тело его жены, и рассказ какой-то патронажной работницы, видевшей его, заполнил все газеты. Не находя никакого мотива покончить с собой, газетчики назвали это «необъяснимым самоубийством».
— Я не виноват! — кричал он Дагни, словно она была единственным судьей, которого ему требовалось убедить.— Я неповинен в этом! Неповинен!
Он дрожал от ужаса, тем не менее она заметила несколько брошенных на нее пытливых взглядов, в которых ей почудился проблеск какого-то непонятного торжества.
— Убирайся, Джим, — только и сказала она ему.
Больше Джеймс не заговаривал с ней о Черрил, но стал заходить в ее кабинет чаще, чем прежде, останавливал ее в коридоре для кратких бессмысленных дискуссий, и в такие минуты у нее возникало чувство, что когда он жмется к ней для поддержки и защиты от какого-то страха, то хочет вонзить нож ей в спину.
— Мне необходимо знать, что ты думаешь, — настойчиво твердил Джеймс, хотя Дагни смотрела в сторону. — Необходимо обсудить положение и...
— ...И ты ничего не сказал, — сказала Дагни, не поворачиваясь к нему. — Глупо болтать, что на железнодорожном бизнесе невозможно заработать, но...
Дагни резко взглянула на Джеймса; тот поспешно отвел взгляд.
— Я хочу сказать, что нужно выработать какую-то конструктивную политику, — торопливо продолжал он. — Что-то должно быть сделано... кем-нибудь. При критическом положении...
Дагни понимала, чего он хотел избежать, какой намек дал ей, хотя и не хотел, чтобы она его обсуждала. Она знала, что невозможно соблюдать ни одно расписание поездов, выполнять какие-либо обещания или договоренности, что плановые поезда отменяются ни с того, ни с сего, превращаются в «составы особого назначения» и отправляются по необъяснимым распоряжениям в неожиданные места, и что распоряжения эти исходят от Каффи Мейгса, единственного арбитра в чрезвычайных обстоятельствах и в вопросах общественного благосостояния.
Она знала, что заводы закрываются: одни из-за того, что не получили сырья, другие потому, что их склады полны товаров, которые невозможно вывезти. Знала, что старые предприятия-гиганты, наращивавшие мощь, следуя целенаправленным, перспективным курсом, брошены на произвол судьбы, которую невозможно предвидеть. Знала, что лучшие из них, самые крупные, давно сгинули, а та «мелочь», что осталась, силилась что-то производить, отчаянно стараясь соблюдать моральный кодекс этого времени, когда производство просто невозможно: теперь в договоры в ставляли постыдную для потомков Ната Таггерта строку: «Разрешение на перевозку».
Однако существовали люди — и Дагни это знала, — способные получать транспортные средства в любое время, словно благодаря какой-то непостижимой тайне, какой-то силе, не подлежащей ни сомнению, ни объяснению.
То были люди, дела которых с Каффи Мейгсом считали частью той новой веры, что карает наблюдателя за грех наблюдения, поэтому все закрывали глаза, страшась не неведения, а знания. Дагни слышала, что подобные сделки называют «транспортная протекция» — термин, который все понимали, но никто не осмеливался конкретизировать. Она знала, что эти люди заказывают «составы особого назначения», они способны отменить ее плановые поезда и послать их в любую точку континента, которую решили отметить своим магическим штампом, ставящим крест на договорах, собственности, справедли-
вости, разуме и жизни; штампом, утверждающим, что «общественное благосостояние» требует «оперативного вмешательства». Эти люди отправляли поезда на выручку компании «Смэзерс Бразерс» с их урожаем грейпфрутов в Аризоне, на выручку производящему машины для китайского бильярда заводу во Флориде, на выручку коневодческой ферме в Кентукки, на выручку компании «Ассошиэйтед Спит», принадлежащей Оррену Бойлю. Эти люди заключали сделки с дошедшими до отчаяния промышленниками на предоставление транспорта для лежащих на складах товаров или, не получив требуемых процентов, когда завод закрывался, договаривались о покупке по бросовым ценам, десять центов за доллар, и срочно везли товары во вдруг нашедшихся вагонах туда, где торговцы тем же продуктом обрекались на заклание. Эти люди следили за заводами, дожидаясь последнего вздоха доменной печи, чтобы наброситься на оборудование, и за брошенными железнодорожными ветками, чтобы наброситься на товарные вагоны с недоставленным грузом. Это был новый биологический вид — бизнесмены-налетчики, которых хватало лишь на одну сделку, без служащих, которым нужно платить зарплату, без каких-либо накладных расходов, недвижимости и оборудования; единственным их активом и аргументом было понятие «дружба». В официальных речах таких людей именовали «прогрессивными бизнесменами нашего динамичного века», но в народе называли «торговцами протекциями», и в этом биологическом виде существовало много подвидов: породы «транспортных протекций», «сырьевых протекций», «нефтяных протекций», «протекций по повышению зарплаты» и «по вынесению условных приговоров»— эти люди были необыкновенно мобильными: они носились по всей стране, когда никто другой ездить не мог, они были деятельными и бездушными, но не как хищники, а как черви, что плодятся и кормятся в мертвом теле.
Дагни знала, что железнодорожный бизнес должен приносить деньги, и знала, кто их теперь получает. Каффи Мейгс продавал поезда, последние железнодорожные запасы как только мог, устраивал все так, чтобы этого нельзя было обнаружить или доказать: рельсы продавал в Гватемалу или трамвайным компаниям в Канаде, провода — изготовителям автоматических проигрывателей, шпалы —на топливо для курортных отелей.
«Важно ли, — думала Дагни, глядя на карту, — какую часть трупа пожрут черви, которые кормятся сами или те, что дают пищу другим червям? Пока плоть служит пищей, не все ли равно, чьи желудки она наполняет?» Невозможно было понять, какой урон нанесли гуманисты, а какой— откровенные гангстеры. Оставалось неясным, какие
хищения подсказаны страстью к благотворительности Лоусона, а какие — ненасытностью Каффи Мейгса, понять, какие города уничтожены для прокормления других, находившихся на неделю ближе к черте голода, а какие — чтобы обеспечить яхтами торговцев протекциями. Не все ли равно? И те и другие были одинаковы и по сути своей, и по духу; и те и другие нуждались, а нужда была единственным правом на собственность; и те и другие действовали в полном соответствии с одним и тем же моральным кодексом. И те и другие считали принесение в жертву людей правильным. Невозможно было понять, кто — каннибалы, а кто— жертвы. Города, в которых как должное принимали одежду и топливо, отобранные у соседей на востоке, через неделю обнаруживали, что у них конфискуют зерно, чтобы накормить соседей на западе. Так осуществлялась и доводилась до совершенства вековая мечта: люди стали служить потребности как высшему принципу, как первому долгу., как критерию ценности; люди стали видеть в ней что-то более священное, чем право и жизнь. Людей сталкивали в яму, где каждый кричал, что человек— сторож брату своему, пожирал соседа и становился пищей другого соседа; каждый провозглашал праведность незаработанного и удивлялся, кто же это сдирает кожу с его спины.
«На что они теперь могут жаловаться? — прозвучал в сознании Дагни голос Хыо Экстона. — На то, что Вселенная иррациональна? Но так ли это?»
Она смотрела на карту; взгляд ее был бесстрастным, серьезным, словно любые эмоции были недопустимы при созерцании этой потрясающей силы логики. Она видела — в хаосе гибнущего континента — математически точное осуществление всех идей, которые владели людьми. Они не хотели знать, что это именно то, к чему они стремились, не хотели видеть, что у них есть возможность желать, но нет возможности грабить, и они полностью добились исполнения своих желаний. «Что они думают теперь, эти поборники потребности и любители жалости? —думала Дагни. — На что рассчитывают? Те, кто некогда, глупо улыбаясь, говорили: “Я не хочу разорять богатых, я хочу лишь забрать немного от их избытка, чтобы помочь бедным, самую малость, богатые этого даже не заметят!”, потом рычали: “Из магнатов можно жать деньгу, они накопили столько, что хватит на три поколения”, затем кричали: “Почему люди должны страдать, когда у бизнесменов есть запасы на целый год?”, а теперь вопили: “Почему мы должны голодать, когда у некоторых есть запасы на неделю?” На что они рассчитывают?» —думала она.
— Ты должна что-то сделать! — выкрикнул Джеймс Таггерт.
Дагни повернулась к нему.
— Это твоя работа, твоя сфера, твой долг!
— Что значит «мой долг»?
— Работать. Делать.
— Делать... что?
— Откуда мне знать? Это твой особый талант. Ты же у нас так изобретательна.
Дагни удивленно взглянула на него: его слова звучали совершенно неуместно. Она поднялась.
— Это все, Джим?
— Нет! Нет! Я хочу все обсудить!
— Начинай.
— Но ты ничего не сказала!
— Ты тоже.
— Но... я веду речь о том, что есть практические проблемы, которые нужно решать... К примеру, куда девались со склада в Питтсбурге полученные по последней разнарядке рельсы?
— Каффи Мейгс украл их и продал.
— Докажи! — рявкнул Джим.
— А что, твои друзья оставляют нам возможность что-то доказать?
— Тогда не говори об этом, не теоретизируй, нужно иметь дело с фактами! Такими, какие они есть на сегодняшний день... То есть нужно быть реалистичными и придумать какое-то практическое средство защищать наши интересы при существующих условиях, а не по недоказуемым предположениям, которые...
Дагни усмехнулась. «Вот форма бесформенного, — подумала она, — вот стиль работы его сознания: он хочет, чтобы я защищала его от Каффи Мейгса, не признавая существования последнего, чтобы сражалась со злом, не признавая его реальности, чтобы победила, не портя ему игры».
— Что тебя смешит, черт возьми? — гневно спросил Джеймс.
— Ты знаешь.
— Не понимаю, что с тобой! Не знаю, что с тобой случилось... в последние два месяца... с тех пор, как ты вернулась... Ты никогда не была такой упрямой!
— Ну, что ты, Джим, в последние два месяца я с тобой не спорила.
— О том и речь! — он спохватился, но все же заметил, как она улыбнулась. — Речь о том, что я хотел устроить совещание. Узнать, что ты думаешь о создавшемся положении...
— Ты это знаешь.
— Но ты не сказала ни слова!
— Я сказала все, что могла сказать, еще три года назад. Сказала, куда заведет тебя этот курс. Так и случилось.
— Ну вот, опять! Что толку теоретизировать? Мы живем сейчас, а не три года назад. Нужно иметь делос настоящим, а не с прошлым. Может, все было бы по-другому, если бы мы прислушались к твоему мнению, может быть, но факт втом, что мы этого не сделали, а мы должны иметь дело с фактами. Должны принимать реальность такой, какова она сейчас, сегодня!
— Что ж, принимай.
— Прошу прощения?
— Принимай свою реальность. Я буду лишь выполнять твои указания.
— Но это несправедливо! Я спрашиваю твоего мнения...
— Ты хочешь утешения, Джим? Ты его не получишь.
— Что ты говоришь?
— Я не буду помогать тебе делать вид — споря с тобой, — что реальность, о которой ты говоришь, не то, что она есть, что еще есть возможность заставить ее работать и спасти твою шкуру. Такой возможности нет.
— Ну... — это был не взрыв, не вспышка гнева— лишь слабый, неуверенный голос человека на грани отчаяния. —Ну... что, по-твоему, мне нужно делать?
— Сдаться.
Он тупо посмотрел на сестру.
— Сдаться, — повторила она, —тебе, твоим вашингтонским друзьям, планирователям-грабителям и всем, кто разделяет вашу каннибальскую философию. Сдайтесь, уйдите с дороги и предоставьте возможность тем, кто может, начать с нуля.
— Нет!!! — взрыв, как ни странно, все-таки произошел; это был вопль, означавший, что лучше умереть, чем отказаться от своей идеи, и издал его человек, который всю жизнь не признавал существования идей, действовал с практичностью расчетливого преступника. Дагни стало любопытно, в чем природа его верности самой идее отрицания идей.
— Нет! — повторил он, голос его прозвучал более тихо, хрипло, почти устало: экстаз фанатика упал до тона властного начальника. — Это невозможно! Исключено!
— Кто это сказал?
— Неважно! Это так! Почему ты всегда думаешь о непрактичном? Почему не принимаешь реальность такой, какая она есть, и ничего не делаешь? Ты —реалистка, движущая сила, созидательница; ты — Нат Таггерт, ты способна добиться любой поставленной цели! Ты
можешь спасти нас сейчас, можешь найти способ наладить дела, если захочешь!
Дагни расхохоталась.
«Вот, — подумала она, — что было конечной целью всей этой безответственной академической болтовни, которую бизнесмены многие годы пропускали мимо ушей, целью всех расплывчатых определений, пустых банальностей, туманных абстракций, всех заявлений, что покорность объективной реальности — то же самое, что покорность Государству, что нет разницы между законом природы и директивой бюрократов, что голодный человек несвободен, что его нужно избавить оттирании еды, жилища и одежды... В течение многих лет утверждалось, что может настать день, когда Нату Таггерту, реалисту, предложат считать волю Каффи Мейгса фактом природы, неизменным и абсолютным, как сталь, рельсы и сила тяготения; принять, что Мейге создал мир как объективную, неизменную реальность, а потом и дальше создавать изобилие. Это было целью всех мошенников в библиотеках и аудиториях: они выдавали свои откровения за полет мысли, “инстинкты”— за науку, пристрастия — за знание; целью всех дикарей, поклонников необъективного, неабсолютного, относительного, гипотетического, вероятного. Дикарей, которые, увидев убирающего урожай фермера, могут лишь счесть этот урожай мистическим феноменом, независящим от закона причин и следствий, созданным всемогущей прихотью самого фермера; тут они схватят фермера, наденут цепи, лишат орудий, семян, воды, земли, отправят на голые скалы и прикажут: “Теперь выращивай урожай и корми нас!”»
«Нет, — Дагни, ожидала, что брат спросит, над чем она смеялась, — бесполезно объяснять ему, он не сможет понять». Но Джеймс и не спросил. Она увидела, что он ссутулился, услышала, как он говорит — ужасно, потому что слова его, если он не понимал, были совершенно неуместными, а если понимал — чудовищными.
— Дагни, я твой брат...
Она выпрямилась, мышцы ее напряглись, словно он показал ей пистолет.
— Дагни... — голос его походил на гнусавое, монотонное хныканье нищего. —Я хочу быть президентом компании. Хочу. Почему я не могу добиваться своего, как всегда добиваешься ты? Почему я не должен получать удовлетворения своих желаний, как всегда получаешь ты? Почему ты должна быть счастлива, когда я несчастен? О да, Midp принадлежит тебе, это у тебя есть разум, чтобы управлять им. Тогда почему ты допускаешь в своем мире страдание? Ты провозглашаешь стремление к счастью, но обрекаешь меня на крах. Разве я не вправе
требовать того счастья, которого хочу? Разве это не твой долг передо мной? Разве я не твой брат?
Взгляд Джеймса походил на луч воровского фонарика, ищущий в ее лице хоть каплю жалости. Но он не нашел ничего, кроме отвращения.
— Если я страдаю, это твой грех! Твоя моральная несостоятельность! Я твой брат, а значит, твой подопечный, но ты не удовлетворила моих желаний и потому виновна! Все моральные лидеры человечества говорили это в течение столетий, кто ты такая, чтобы возражать им? Ты очень гордишься собой, думаешь, что чистая и добрая, но ты не можешь быть чистой, пока я несчастен. Мое страдание — это мера твоего греха. Мое довольство — мера твоей добродетели. Я хочу этого мира, сегодняшнего мира, он дает мне мою долю власти, позволяет чувствовать себя значительным, так заставь этот мир работать на меня! Так сделай же что-нибудь!.. Откуда я знаю, что? Это твоя проблема и твой долг! У тебя есть привилегия силы, а у меня — право слабости! Это моральный абсолют! Разве ты не знаешь этого? Не знаешь? Не знаешь?
Теперь взгляд Джеймса напоминал руки человека, висящего над бездной, неистово нащупывающие хоть малейшую щель сомнения, но скользящие по чистой, гладкой скале ее лица.
— Ублюдок, — произнесла Дагни спокойно, без эмоций, поскольку это слово адресовалось не человеку. Ей показалось, что она увидела, как он упал в пропасть, хотя в его лице не было ничего, кроме выражения мошенника, хитрость которого не удалась. «Нет причины испытывать большее отвращение, чем обычно, —подумала Дагни, — он сказал лишь то, что проповедуют, слышат и принимают повсюду; только это кредо обычно толкуется в третьем лице, а у Джима хватило бесстыдства толковать его в первом». Ей стало любопытно, приняли бы люди эту доктрину жертвоприношения, если бы понимали природу своих поступков.
Она повернулась, собираясь уходить.
— Нет! Нет! Постой! — воскликнул Джеймс и быстро взглянул на часы. — Уже время! Сейчас должны передать по радио важную новость, я хочу, чтобы ты ее услышала!
Дагни из любопытства остановилась. Джим включил радиоприемник, глядя ей в лицо — пристально, почти нагло. В глазах его стоял страх, но было и предвкушение чего-то особенного.
— Дамы и господа! — резко прозвучал голос диктора; в нем слышались панические нотки. —Из Сантьяго, Чили, только что пришли новости о невероятном событии...
Дагни увидела, как Джим вздрогнул и тревожно нахмурился, словно в словах и голосе было нечто такое, чего он не ожидал.
— Сегодня, в десять утра, состоялось специальное заседание парламента Народного государства Чили для принятия постановления огромной важности для народов Чили, Аргентины и других народных государств Южной Америки. В соответствии с передовыми взглядами сеньора Рамиреса, нового главы Чилийского государства, который пришел к власти под лозунгом, что каждый человек — сторож своему брату, парламент должен был национализировать чилийскую собственность «ДАнкония Коппер», открыв, таким образом, путь Народному государству Аргентина к национализации остальной собственности концерна <<Д’Анкония» по всему миру. Однако это было известно лишь руководителям обоих государств. Мера эта держалась в секрете во избежание дебатов и противодействия реакционеров. Национализация стоящей миллиарды долларов «ДАнкония Коппер» должна была стать приятным сюрпризом для страны.
Когда пробило десять, едва молоток председателя коснулся кафедры — словно приведя в действие механизм бомбы, — зал потряс чудовищной силы взрыв, от которого в окнах вылетели стекла. Произошел он рядом с гаванью; члены парламента бросились к окнам и увидели огромный столб пламени там, где некогда были рудные шахты «ДАнкония Коппер». Их разнесло на куски.
Председатель предотвратил панику и призвал парламентариев к порядку. Постановление было зачитано собравшимся под звуки пожарных сирен и далеких криков. Утро стояло пасмурное, небо затянули дождевые тучи, от взрыва вышел из строя генератор, поэтому парламентарии голосовали при свечах, а красное зарево пожара металось на громадном сводчатом потолке над их головами.
Но еще более сильное потрясение ждало их позднее, когда парламентарии срочно объявили перерыв, чтобы известить страну, что теперь «ДАнкония Коппер» является народным достоянием. Пока они голосовали, из ближних и дальних уголков земного шара пришло известие, что собственности «ДАнкония Коппер» не осталось нигде на свете. Нигде, дамы и господа. В тот миг, когда пробило десять, благодаря какому-то адскому чуду синхронизации, вся собственность «ДАнкония Коппер» от Чили до Сиама, Испании и Портсвилла, штат Монтана, была взорвана.
Все рабочие «ДАнкония Коппер» получили последнюю зарплату наличными в девять утра и к половине десятого были эвакуированы с предприятий. Шахты, плавильни, лаборатории, административные здания уничтожены. Взорваны все суда «ДАнкония», перевозившие руду, как стоявшие в порту, так и находившиеся в море, — от последних остались только спасательные шлюпки с членами экипажей. Что до рудников, одни погребены под тоннами обломков скальной поро-
ды, другие даже не стоило взрывать. Как сообщают, поразительное количество этих шахт продолжало функционировать, хотя запасы руды в них истощились давным-давно.
Среди тысяч рабочих и служащих «Д’Анкония Коппер» полицейские не нашли никого, кто знал бы, как этот чудовищный план был задуман, подготовлен и приведен в действие. Однако ведущие сотрудники «Д’Анкония» скрылись. Исчезли наиболее квалифицированные администраторы, минералоги, инженеры, управляющие — все, на кого народное государство рассчитывало для продолжения работ и смягчения процесса реорганизации. Самые способные — поправка: самые эгоистичные — словно провалились сквозь землю. Из различных банков сообщают, что счетов «Д’Анкония» не осталось нигде, все деньги истрачены до последнего цента. Дамы и господа, состояние «Д'Анкония», самое большое в мире, баснословное, накопленное веками состояние перестало существовать. Вместо золотой зари новой эры народные государства Чили и Аргентина получили груды мусора и орды безработных, которых нужно содержать.
Никаких сведений о судьбе или местопребывании сеньора Франсиско д’Анкония получить не удалось. Он исчез, не оставив даже прощальной записки.
«Спасибо, мой дорогой, спасибо от имени последних из нас, хотя ты не услышишь этой благодарности, да и не захочешь услышать...» Это была безмолвная молитва Дагни, обращенная к смеющемуся лицу парня, которого она знала с детства.
Дагни услышала, словно отзвук далеких взрывов, изданный Джеймсом звук — то ли стон, то ли рычание, — потом были его дрожащие над телефонным аппаратом плечи и искаженный голос, выкрикивающий: «Родриго, ты же сказал, что это надежно! Родриго — о господи! — ты знаешь, сколько я вложил в это дело?» — потом пронзительный звонок второго телефона на столе, и его голос, рычащий в другую трубку, хотя он не выпускал из руки первой: «Заткни пасть, Оррен! Как тебе быть? Что мне до этого, черт бы тебя побрал!»
В кабинет вбегал и люди, истерично звонили телефоны, и Джеймс, чередуя мольбы с проклятиями, кричал в трубки: «Соедините меня с Сантьяго!.. Тогда соедините с Вашингтоном, чтобы там перевели разговор на Сантьяго!»
Отдаленно, краешком сознания, Дагни понимала, какую игру вели эти люди и проиграли. Они казались далекими, будто крохотные запятые на белом листе под линзами микроскопа. Она подумала, как они могли ожидать, что их будут воспринимать всерьез, если на земле существуют такие люди, как Франсиско д’Анкония.
Отсвет этих взрывов Дагни видела на лицах всех, кого встречала в тот день и вечер. «Если Франсиско хотел устроить достойный погребальный костер “Д’Анкония Коппер”, — думала она, — то преуспел». Этот взрыв ощущался на улицах Нью-Йорка, единственного города на земле, способного осмыслить случившееся, в глазах прохожих, в их шепотках, которые отрывисто потрескивали, словно язычки пламени; на лицах будто остался отсвет далекого пожара; некоторые из них были испуганными, некоторые гневными, большинство — беспокойными, сомневающимися, но на всех лежала печать того, что это не просто катастрофа, а нечто большее, хотя никто не смог бы определить ее истинного значения; все выглядели, как жертвы — гибнущие, но знающие, что они отмщены.
Дагни увидела отсвет этого взрыва и на лице Хэнка Риардена, когда они встретились за ужином: высокий, уверенный в себе мужчина шел к ней, выглядя, как дома, в роскошной обстановке дорогого ресторана, но в его чертах все еще угадывался мальчишка, способный радоваться жизни. О событиях дня Хэнк не говорил, но она знала, что это единственное, о чем он думал.
Они встречались всякий раз, когда Риарден приезжал в Нью-Йорк, проводили вместе редкие вечера — с прошлым, все еще живым в их памяти, но без продолжения былого в их работе и общей борьбе. Риарден не хотел упоминать о сегодняшнем событии, не хотел говорить о Франсиско., но Дагни заметила, что он то и дело невольно улыбается. И поняла., кого он имел в виду, когда произнес мягко, негромко, с оттенком восхищения:
— Он сдержал клятву, так ведь?
— Клятву? — встрепенулась она, подумав о надписи на храме Атлантиды.
— Он сказал мне: «Клянусь женщиной, которую люблю, что я ваш друг». Он был моим другом.
— И остается.
Риарден покачал головой:
— Я не вправе судить его. Не вправе принимать то, что он совершил ради меня. И все-таки...
— Хэнк, но ведь он это сделал. Ради всех нас и тебя в первую очередь.
Риарден отвернулся и посмотрел на город. Они сидели у окна; стекло было прозрачной защитой от бескрайнего пространства улиц, раскинувшихся на шестьдесят этажей ниже. Город казался неестественно далеким. Башни тонули в темноте; календарь висел в пространстве на уровне их лиц не маленьким занудным прямоугольником, а огромным экраном, жутко близким и большим, залитым
мертвенно-бледным светом, пронизывающим пустую пелену, пустую, если не считать надписи: «2 сентября».
— «Риарден Стил» теперь работает на полную мощность, — равнодушно говорил Хэнк. — С моих заводов сняли ограничительную квоту, видимо, ненадолго. Не знаю, в чем дело, но действие остальных своих директив они тоже приостановили. Они больше не беспокоятся о том, чтобы оставаться в рамках законности, я наверняка нарушил их предписания по пяти-шести пунктам, чего никто не может доказать или опровергнуть, я только вижу, что сегодняшние воры разрешают мне нестись вперед на всех парах, — он пожал плечами. — Когда завтра их сменят новые гангстеры, возможно, мои заводы закроют в наказание за противозаконную деятельность. Но в соответствии с сиюминутным планом меня просят разливать металл в любых количествах и любым способом, какой я сочту нужным.
Дагни замечала взгляды, которые люди тайком бросали в их сторону. Она наблюдала это и раньше, после своего выступления по радио, с тех пор, как они стали появляться на людях вместе. Вместо осуждения, которого опасался Риарден, во взглядах сквозила благоговейная неуверенность в оценке двух человек, посмевших доказать, что они правы. Люди смотрели на них со скрытым любопытством, завистью, почтительностью, страхом оскорбить, словно говоря: «Простите, что мы состоим в браке». Кое-кто смотрел злобно, и немногие — с откровенным восхищением.
— Дагни, — неожиданно спросил Риарден, — как думаешь, он в Нью-Йорке?
— Нет. Я звонила в его любимый отель. Мне ответили, что договор на аренду номера истек месяц назад и не продлен.
— Его ищут по всему миру, — улыбнулся Риарден, — и не найдут, — улыбка исчезла. — Не найду и я...
Голос Риардена снова зазвучал сухо и деловито:
— Ну так вот, заводы работают, а я нет. Только катаюсь по стране, словно сборщик утиля, ищу противозаконные пути приобретения сырья. Таюсь, виляю, лгу, лишь бы раздобыть несколько тонн руды, угля или меди. С получения сырья ограничения не сняты. Они знают, что я разливаю своего металла больше, чем дозволено квотами. Им все равно, — и добавил: — Они думают, что мне — нет.
— Хэнк, ты устал?
— До смерти.
«Было время, — подумала Дагни, — когда его разум, энергия, неистощимая изобретательность были посвящены только наилучшей переработке руды, теперь они служат обману людей». И спросила себя, долго ли способен человек выносить такую перемену?
— Становится почти невозможно добывать железную руду, —невозмутимо продолжил Риарден, потом добавил неожиданно оживленно: — А теперь станет просто невозможно добыть медь.
Он улыбался.
Дагни подумала, долго ли человек может работать против себя, работать, когда ему больше всего хочется не преуспеть, а потерпеть крах.
Она поняла, что Хэнк имел в виду, когда он спросил:
— Я не говорил тебе, что виделся с Рагнаром Даннескьолдом?
— Он сказал мне.
— Что? Где ты... — Риарден умолк. — Ах да, конечно... — голос его звучал негромко, словно через силу. — Он один из них. Ты встречалась сним. Дагни, какие они, эти люди, которые... нет. Не отвечай... — чуть помолчав, он добавил: — Значит, ты встречалась с одним из их агентов.
— С двумя.
Ответ его прозвучал совершенно спокойно:
— Конечно. Я понял... Только не признавался себе в этом... Он их вербовщик, так ведь?
— Самый первый и самый лучший.
Риарден издал смешок: в нем звучали горечь и тоска.
— В ту ночь... когда они заполучили Кена Данаггера... я подумал, что они почему-то никого не посылали за мной.
Лицо Риардена вдруг стало суровым; это походило на поворот ключа, запиравшего залитую солнцем комнату, куда он не хотел никого впускать. Чуть погодя он бесстрастно сказал:
—Дагни, новые рельсы, о которых мы говорили в прошлом месяце... думаю, я не смогу их поставить. Правда, с выпуска моей продукции ограничений не сняли, они все еще контролируют мои продажи и распределяют мой металл по своему усмотрению. Бухгалтерия так запутана, что я каждую неделю контрабандой продаю на черном рынке несколько тысяч тонн. Думаю, они это знают, однако делают вид, что нет. Противостоять мне сейчас они не хотят. Или не могут. Но, видишь ли, я отправляю каждую тонну, какую удается раздобыть, кое-каким клиентам, оказавшимся в критическом положении. Дагни, в прошлом месяце я был в Миннесоте. Видел, что происходит там. Страна будет голодать не в будущем году, а уже этой зимой, если мы, немногие, не начнем действовать и притом быстро. Запасов зерна нигде не осталось. Небраска не сеег хлеба, Оклахома потерпела крах, Северная Дакота превратилась в пустыню, Канзас еле-еле сводит концы с концами, — этой зимой не будет пшеницы ни для Нью-Йорка, ни для других восточных штатов.
Миннесота — наша последняя житница. У них было два неурожайных года подряд, но этой осенью урожай необыкновенный, и они
должны иметь возможность убрать его. Ты в курсе того, что творится в промышленности, выпускающей сельскохозяйственную технику? Предприятия не настолько богаты, чтобы содержать штат грабителей в Вашингтоне или платить проценты торговцам протекциями. Поэтому им мало что перепадает. Две трети заводов закрылись, остальные вот-вот обанкротятся. И фермы исчезают по всей стране из-за отсутствия техники. Видела бы ты миннесотских фермеров. Они тратят больше времени на ремонт старых тракторов, которые невозможно починить, чем на пахоту. Не знаю, как им удалось дожить до прошлой весны. Не знаю, как удалось посеять пшеницу. Но они посеяли. Посеяли! — его лицо напряглось, словно он разглядывал что-то далекое и непонятное; она поняла мотив, удерживавший его на работе. — Даг - ни, им нужна техника, чтобы убрать урожай. Я продавал весь металл, какой мог утаить на своих заводах, производителям сельскохозяйственных машин. В кредит. Они отправляли их в Миннесоту., едва успев произвести. Продавали таким же образом — противозаконно, в кредит. Но осенью они получат деньги и я тоже. Благотворительность, черт бы ее побрал! Мы помогаем товаропроизводителям — и каким упорным! — а не паршивым, клянчащим потребителям. Даем займы, а не милостыню. Поддерживаем способность, а не потребность. Будь я проклят, если остановлю производство и позволю этим людям разориться в то время, когда торговцы протекциями богатеют!
Риарден вспоминал то, что видел в Миннесоте: останки покинутых ферм со следами надписи «Уорд Харвестер Компани», с солнечным светом, бьющим сквозь пустые окна и щели в крышах.
— О, я знаю, — продолжал он. — Этой зимой мы их спасем, но грабители сожрут их в будущем году. Но этой зимой мы их спасем... Вот потому я и не смогу тайком поставить тебе рельсы. В ближайшем будущем не смогу, а для нас не остается ничего, кроме ближайшего будущего. Не знаю, какой смысл кормить страну, если она лишится железных дорог, но что толку от них там, где нет еды? Что толку?
— Ничего, Хэнк. Мы продержимся с теми рельсами, какие есть, но...
Дагни не договорила.
— Продержитесь месяц?
— Всю зиму... надеюсь.
От другого столика до них донесся громкий голос, они повернулись и увидели нервозного человека, напоминающего загнанного в угол бандита, который вот-вот схватится за пистолет.
— Какие, к черту, директивы, — рычал он угрюмому соседу по столику, — когда нам отчаянно не хватает меди!.. Мы не можем этого допустить! Нельзя допустить, чтобы это было правдой!
Риарден резко отвернулся и посмотрел в окно.
— Я отдал бы, что угодно, лишь бы узнать, где Франсиско, — негромко сказал он. — Только чтобы узнать, где он сейчас, в эту минуту.
— И что бы ты сделал, если бы узнал?
Риарден с удрученным видом развел руками.
— Я бы не подошел к нему. Не могу просить прощения, когда оно невозможно.
Они замолчали. Прислушивались к голосам окружающих — к звукам паники, носящимся по роскошному залу. Дагни кожей чувствовала, что за каждым столиком сидят люди, пытающиеся вести отстраненный разговор, но невольно сбивающиеся на одну и ту же тему. Люди вели себя так, будто этот зал слишком велик и слишком открыт — зал со стеклом, синим бархатом и мягким освещением.
— Как он мог? Как мог? — раздраженно, с ужасом вопрошала женщина. — Он не имел права!
— Это несчастный случай, — коротко ответил молодой человек, похожий на клерка. — Это просто цепь совпадений, что легко можно понять, взглянув на любую статистическую кривую вероятностей. Непатриотично распускать слухи, преувеличивающие силу врагов народа.
— Добро и зло хороши для бесед на приватные темы, — заметила женщина с голосом учительницы и ярко накрашенными губами любительницы баров, — но как может человек принимать свои капризы настолько всерьез, чтобы уничтожать состояние, в котором нуждаются люди?..
— Я этого не понимаю, — с горечью говорил дрожащим голосом какой-то старик. — После веков усилий обуздать врожденную жестокость, после веков обучения, воспитания, внушения доброго и нетленного!
Недоуменный голос женщины зазвучал и оборвался:
— Я думшіа, мы живем в век братской любви...
— Я боюсь, —твердила юная девушка. —Боюсь... о, я не знаю!... Боюсь, и все...
— Он не мог сделать этого!..
— Сделал!..
— Но зачем? Я отказываюсь этому верить!.. Это бесчеловечно!.. Зачем?.. Просто никчемный повеса!.. Зачем?
Голоса звучали хором, неразборчивой непонятно; Дагни отвернулась к окну.
Календарем управлял механизм за экраном; он прокручивал одно и то же из года в год, проецировал даты в неизменном ритме, запускаясь снова и снова, когда пробьет полночь. Момент смены даты дал Даг-
ни возможность увидеть то, что видели немногие, словно одна из планет стала двигаться по орбите в обратном направлении: она увидела, как надпись «2 сентября» пошла вверх и исчезла за краем экрана.
Потом на громадной странице появилась, остановив время, надпись четкими рукописными буквами:
«Брат, ты просил меня об этом!
Франсиско Доминго Карлос Себастьян д’Анконая».
Дагни не знала, что потрясло ее больше, —это послание или смех Риардена, тот встал, весь зал видел и слышал его. Он смеялся громко и радостно, перекрывая их панические стоны, приветствуя и приемля этот дар.
Седьмого сентября в Монтане оборвался провод, остановив мотор погрузочного крана на подъездной ветке «Таггерт Трансконтинен - тал», возле стэнфордского медного рудника.
Рудник работал в три смены, днем и ночью, чтобы не терять ни минуты, ни капли меди, которую можно добыть в горе для промышленной пустыни государства. Кран остановился во время загрузки поезда, остановился внезапно и замер на фоне вечернего неба, между вереницей пустых вагонов и грудами руды, погрузка которой вдруг стала невозможна.
Железнодорожники и горняки застыли в замешательстве: они обнаружили, что во всем сложном оборудовании, среди буров, моторов, дерриков, хрупких приспособлений, мощных прожекторов, освещавших ямы и гребни горы, нет провода, чтобы отремонтировать кран. Они стояли здесь, словно на океанском лайнере, с моторами в десятки тысяч лошадиных сил, однако гибнущего из-за отсутствия шпильки.
Диспетчер станции, молодой человек с быстрыми движениями и грубым голосом, сорвал провод со станционного здания и снова привел в действие кран, и пока руда с грохотом заполняла вагоны, в темных окнах станции дрожало пламя свечей.
— Миннесота, Эдди, — сказала Дагни, закрывая ящик своей особой картотеки. — Передай миннесотскому отделению: пусть отправят половину своих запасов провода в Монтану.
— Господи, Дагни! Ведь близится пик уборочной страды.
—Думаю, они продержатся. Нельзя терять единственного поставщика меди.
— Ноя добился! — закричал Джеймс Таггерт, когда она снова напомнила ему. — Добился для тебя первоочередности на получение
медного провода, по первому требованию отдал тебе все карточки, акты, документы, заявки, что еще тебе нужно?
— Медный провод.
— Я сделал все, что мог! Никто не может винить меня!
Дагни не спорила. На ее столе лежала газета, и она смотрела на статью на последней странице: в Калифорнии принято решение о чрезвычайном налоге для пособия безработным в сумме пятидесяти процентов от валовой прибыли всех местных предприятий в опережение других налогов; калифорнийские нефтяные компании вышли из дела.
— Не беспокойтесь, мистер Риарден, — послышался в трубке вкрадчивый голос человека на другом конце провода в Вашингтоне. — Хочу заверить, что вам нечего беспокоиться.
— О чем? — спросил в недоумении Риарден.
— О временных беспорядках в Калифорнии. Мы быстро приведем все в норму, это был акт противозаконного мятежа, правительство штата не имело права собирать местные налоги в ущерб государственным, мы будем обсуждать вопрос о равноправных условиях, но пока что, если вы обеспокоены непатриотическими слухами о калифорнийских нефтяных компаниях, я хотел бы вам сказать, что «Риарден Стил» помещена в высшую категорию неотложных нужд, она имеет право первой требовать любую нефть, где бы то ни было в стране, помещена в наивысшую категорию, мистер Риарден, и я хотел, чтобы вы знали: этой зимой вам не придется беспокоиться о проблеме топлива!
Риарден положил трубку и нахмурился не из-за проблемы топлива и краха калифорнийских нефтяных компаний — несчастья такого рода стали привычными. — а из-за того, что вашингтонские плановщики сочли нужным его успокаивать. Раньше такого не бывало; он задумался, что это может означать? За годы борьбы Риарден усвоил: нетрудно бороться с как будто бы беспричинной враждой, но беспричинные заботы о тебе представляют собой серьезную опасность. То же самое беспокойство охватило его. когда, идя между заводскими зданиями, он увидел сутулого человека, в позе которого сочетались наглость и ожидание тяжелого удара: то был его брат Филипп.
С тех пор как Риарден переехал в Филадельфию, он не бывал в прежнем доме и не имел связи с семьей, счета которой продолжал оплачивать. Потом дважды за последние несколько недель он неожиданно встречал брата, бродившего по заводу без какой-либо видимой причины. Риарден не мог понять, прячется от него Филипп или хочет привлечь его внимание: это походило и на то, и на другое. Хэнк не
мог найти никакого объяснения поведению брата, видел только озабоченность, которую Филипп раньше не выказывал.
В первый раз на удивленный вопрос «Что ты здесь делаешь?» — Филипп неопределенно ответил:
— Ну, я знаю, ты не хочешь, чтобы я появлялся у тебя в кабинете.
— Что тебе нужно?
— Ничего... ТОЛЬКО... в общем, мать беспокоится о тебе.
— Мать может позвонить мне в любое время.
Филипп не ответил, но продолжал расспрашивать его в наигранно небрежной манере о работе, здоровье, делах; вопросы были странно неуместными: не столько о делах, сколько о его отношении к ним. Риарден оборвал брата и жестом велел убираться, в душе у него осталось легкое, неприятное чувство.
Во второй раз Филипп дал единственное объяснение:
— Мы хотели узнать, как ты себя чувствуешь.
— Кто — «мы»?
— Ну как же... мать и я. Времена тяжелые, и... в общем, мать интересуется, как ты относишься ко всему этому?
— Передай, что никак.
Слова эти подействовали на Филиппа довольно странно, словно это был единственный ответ, которого он боялся.
— Убирайся отсюда, — устало сказал Риарден, — ив следующий раз, когда захочешь меня видеть, договорись о встрече и приходи в кабинет. Но не появляйся, если тебе нечего будет сказать. Это не то место, где обсуждаются чувства, мои или чьи бы то ни было.
Филипп не позвонил, но появился вновь, сутулясь, среди громадных домен с видом одновременно виноватым и чванливым, словно шпионил и оказывал честь своим присутствием.
— Но мне есть что сказать! — воскликнул он, увидев, что Риарден гневно нахмурился.
— Почему не пришел в кабинет?
— Ты не хочешь видеть меня в кабинете.
— И здесь не хочу.
— Но я только... только стараюсь быть тактичным, не отнимать у тебя время, когда ты занят и... ты очень занят, так ведь?
— И что?
— И... в общем, я хотел застать тебя в свободную минуту... поговорить с тобой.
— О чем?
— Я... словом, мне нужна работа.
Он произнес это вызывающе и чуть попятился. Риарден бесстрастно смотрел на него.
— Генри, мне нужна работа. Здесь, на заводе. Дай мне какое-то занятие. Нужно зарабатывать на жизнь, милостыня мне надоела. — Филипп подыскивал, что сказать, голос его звучал обиженно и просяще, словно необходимость оправдывать просьбу была навязанной ему несправедливостью. — Я хочу зарабатывать, я не прошу тебя о благотворительности, я прошу дать мне шанс!
— Это завод, Филипп, не игорный дом.
— А?
— Мы не принимаем и не даем шансов.
— Я прошу дать мне работу!
— С какой стати я должен давать ее тебе?
— Потому что она мне нужна!
Риарден указал на языки пламени, взлетающие над черной доменной печью, поднимающиеся в пространство, — воплощенный в жизнь замысел из стали, глины и пара.
— Мне нужна эта домна, Филипп. Ее дала мне не моя нужда.
Филипп сделал вид, что не слышал.
— Официально ты не должен никого нанимать, но это формальность, если возьмешь меня, мои друзья одобрят это безо всяких проблем и...
Что-то в глазах Риардена заставило его внезапно умолкнуть, потом он гневно, раздраженно спросил:
— Ну в чем дело? Что дурного в том, что я сказал?
— Дурно то, чего ты не сказал.
— Прошу прощенья?
— То, что ты хочешь оставить несказанным.
— Что же?
— То, что от тебя мне нет никакой пользы.
— Это то, что ты... — начал Филипп праведным тоном и не договорил.
— Да, — сказал Риарден с улыбкой, — то, что я подумал первым делом.
Филипп отвел глаза; когда заговорил, голос его звучал так, словно он выбирал случайные фразы:
— Каждый имеет право зарабатывать на жизнь... Как я получу шанс, если никто не дает мне его?
— Как я получил свой?
— Я не родился владельцем сталелитейного завода.
— Ая?
— Я смогу делать все, что можешь ты, если научишь меня.
— А кто меня учил?
— Почему ты все время твердишь это? Я говорю не о тебе!
— А я о себе.
Через несколько секунд Филипп пробормотал:
— Чего тебе беспокоиться? Речь идет не о твоем заработке!
Риарден указал на людей в дыму от доменной печи.
— Сможешь делать то, что они?
— Не понимаю, что ты...
— Что случится, если я поставлю тебя туда, и ты загубишь плавку?
— Что важнее: разливка твоей стали или то, как мне кормиться?
— Как ты собираешься кормиться, если сталь не будет разливаться?
Лицо Филиппа приняло укоризненное выражение.
— Я не могу спорить с тобой, потому что превосходство на твоей стороне.
— Тогда не спорь.
— А?
— Замолчи и убирайся отсюда.
— Ноя имел в виду...
Риарден усмехнулся:
— Ты имел в виду, что это я должен молчать, потому что превосходство на моей стороне, и дать тебе работу, потому что ты ничего не умеешь делать.
— Это грубый способ излагать моральный принцип.
— Но это то, к чему твой моральный принцип сводится, не так ли?
— Нельзя обсуждать мораль в материалистических терминах.
— Мы обсуждаем работу на сталелитейном заводе, а это место очень даже материалистично!
Филипп весь как-то сжался, глаза его слегка потускнели, словно он был в страхе перед окружающим, в возмущении его видом, в усилии не признавать его реальности. Он негромко, упрямо прохныкал с интонацией заклинателя:
— Каждый человек имеет право на работу, это моральный императив, принятый в наше время, — и повысил голос:
— Я имею на нее право!
— Вот как? Тогда давай, получай свое право.
— А?
— Получай свою работу. Бери ее с куста, на котором, по-твоему, она растет.
— Я имел в виду...
— Имел в виду, что не растет? Что она нужна тебе, но ты не можешь ее создать? Что имеешь право на работу, которую я должен создать для тебя?
-Да!
— А если не создам?
Молчание тянулось секунда за секундой.
— Я не понимаю тебя, — заговорил Филипп е гневным недоумением человека, который цитирует фразы хорошо знакомой роли, но получает в ответ неверные реплики. — Не понимаю, почему е тобой стало невозможно разговаривать. Не понимаю, какую теорию ты предлагаешь на обсуждение и...
— Еще как понимаешь.
Словно отказываясь верить, что его фразы могут не возыметь действия, Филипп выпалил:
— С каких пор ты обратился к абстрактной философии? Ты— всего-навсего бизнесмен, ты не способен разбираться в принципиальных вопросах, оставь это специалистам, которые веками...
— Оставь, Филипп. Что это за трюк?
— Трюк?
— Откуда у тебя это неожиданное стремление?
— Ну, в такое время...
— В какое?
— В общем, каждый должен иметь какие-то средства к существованию... и не быть отверженным... Когда дела так ненадежны, человеку нужно иметь какую-то гарантию... какую-то опору... в такое время, случись что с тобой, у меня не будет...
— Какой случайности со мной ты ожидаешь?
— Нет! Нет! — этот крик был странно, непонятно искренним. — Я не ожидаю никакой случайности... а ты?
— Что может со мной случиться?
— Откуда мне знать?.. Но у меня нет ничего, кроме помощи от тебя... а ты в любое время можешь передумать.
— Могу.
— И у меня нет на тебя никакого влияния.
— Почему тебе потребовалось столько лет, чтобы понять это и забеспокоиться? Почему теперь?
— Потому что... потому что ты изменился. Раньше... раньше у тебя было чувство долга и моральной ответственности, но... ты его утрачиваешь. Утрачиваешь, ведь так?
Риарден стоял, молча разглядывая брата; у Филиппа была своеобразная манера переходить к вопросам, как будто его слова были случайными, но вопросы, слишком небрежные, чуть назойливые, были ключом к достижению цели.
— В общем, я хочу снять бремя с твоих плеч, если я для тебя — бремя! — неожиданно резко заговорил Филипп. —Дай мне работу, и твоя совесть больше не будет тревожиться из-за меня!
— Она не тревожится.
— Вот это я и имею в виду. Тебе все равно. Все равно, что случится с нами, так ведь?
— С кем?
— Ну, как... с матерью и со мной... и вообще с человечеством. Но я не собираюсь взывать к твоим лучшим чувствам. Я знаю, что ты готов отвернуться от меня в любое время, поэтому...
— Филипп, ты лжешь. Тебя беспокоит не это. Иначе ты попросил бы денег, но не работу, не...
— Нет! Я хочу получить работу! — крик был немедленным, почти безумным. — Не пытайся откупиться деньгами! Я хочу получить работу!
— Возьми себя в руки, ничтожество. Ты соображаешь, что говоришь?
Филипп выпалил в бессильной ненависти:
— Ты не вправе говорить так со мной!
— Аты вправе?
— Я только...
— Откупиться от тебя? С какой стати — вместо того, чтобы послать тебя к черту, как давным-давно следовало?
— Ну, в конце концов, я твой брат!
— И что из этого должно следовать?
— Человек должен питать к брату какие-то чувства.
— Ты их питаешь?
Филипп раздраженно надул губы и не ответил. Он ждал — Риар - ден предоставлял ему эту возможность. Филипп промямлил:
—Ты должен... по крайней мере... как-то считаться с моими чувствами... но не считаешься.
— Аты — с моими?
— С твоими? С твоими чувствами? — в голосе Филиппа звучала не злоба, а нечто худшее: то было искреннее, негодующее удивление. — У тебя нет никаких чувств! Ты ничего не чувствуешь. Ты никогда не страдал!
У Риардена создалось впечатление, будто все прожитые годы ударили в лицо посредством чувств и зрения: это было точное ощущение того, о чем он мечтал в первом поезде на «Линии Джона Голта»; в то же время он видел белёсые, водянистые глаза Филиппа, в которых отражалась высшая степень человеческой деградации — неоспоримое страдание и оскорбительная наглость скелета по отношению к живому, требующему, чтобы его страдание считалось высшей ценностью. «Ты никогда не страдал», — обвиняюще говорили ему эти глаза, а Ри- арден в это время мысленно перенесся в ту ночь в своем кабинете, когда у него отняли рудники, видел ту минуту, когда подписывал дар-
ственную на риарден-металл, проведенные в самолете дни того месяца, когда искал тело Дагни. «Ты никогда не страдал», — говорили ему глаза с самодовольным презрением, а он вспоминал чувство гордой сдержанности, которое помогало ему выстоять в те минуты, когда он отказывался поддаться страданию, чувство, в котором переплелись любовь, верность, знание того, что радость — это цель жизни, и радость нужно не найти, а достичь, и позволить видению радости утонуть в болоте страдания — акт измены. «Ты никогда не страдал, — говорил мертвенный взгляд, —ты никогда ничего не чувствовал, потому что чувствовать — значит только страдать, никакой радости не существует, есть только страдание и отсутствие страдания, только страдание и нуль, когда ничего не чувствуешь, а я страдаю, корчусь от страдания— в этом моя чистота, моя добродетель, а ты не корчишься, не жалуешься. Ты должен избавить меня от страдания, изрезать свое бесчувственное тело, чтобы наложить заплаты на мое, свою холодную душу, чтобы избавить мою от чувства, и мы достигнем высшего идеала, торжества над жизнью, нуля!» Риарден видел природу тех, кто веками не отшатывайся от проповедников уничтожения, видел природу врагов, с которыми сражался всю жизнь.
— Филипп, — сказал Риарден, — убирайся отсюда. — Голос его напоминал луч солнца в морге, это был простой, сухой, обыденный голос бизнесмена, звук жизнеспособности, обращенный к врагу, которого нельзя удостоить ни гневом, ни даже ужасом. — И больше не пытайся пройти на завод, я распоряжусь, чтобы тебя гнали от всех ворот, если появишься.
— Ну что ж, в конце концов, — сказал Филипп гневным и осторожным тоном неуверенной угрозы, — я могу устроить, чтобы мои друзья назначили меня на работу сюда и принудили тебя принять это!
Риарден уже уходил, но тут повернулся и взглянул на брата. В эту минуту Филипп сделал неожиданное открытие, пришел к нему посредством не мысли, а того мрачного чувства, которое было единственным продуктом работы его сознания: он ощутил ужас, стиснувший горло, прошедший дрожью до желудка, — он увидел размах заводов с блуждающими пламенными вымпелами, ковшами расплавленного металла, проплывающими в воздухе на тонких тросах, с открытыми ямами цвета горящего угля, с кранами, движущимися на него и с грохотом проносящимися мимо, удерживаемые невидимой силой магнита тонны стали, — и понял, что боится этого места, боится до смерти, что не посмеет двинуться без защиты и наставления того, кто перед ним. Потом он взглянул на высокого, прямого человека, стоящего с небрежным спокойствием, человека с решительными глазами, взор которых пронизывал скалу и пламя, чтобы построить это место, и тут
Филипп понял, как легко может этот человек, которого он хотел прижать к стенке, позволить одному ковшу металла накрениться на секунду раньше положенного времени или одному крану уронить груз на фут от цели, и от него, Филиппа, ничего не останется, и единственная защита его заключается в том, что ему на ум приходят такие действия, которые не могут прийти Хэнку Риардену.
— Но нам лучше, чтобы все было по-хорошему, — сказал Филипп.
— Тебе — лучше, — ответил Хэнк и ушел.
<Люди, которые поклоняются страданию», — подумал Риарден, представив образ врагов, которых раньше не мог понять. Подобное казалось чудовищным, но, как ни странно, незначительным. Он не испытывал никаких чувств. Это походило на попытку вызвать чувство по отношению к неодушевленным предметам, к отходам, скользящим по склону горы и грозящим раздавить его. От такого мусора можно убежать или построить на его пути защитную стену, но нельзя удостоить гнева, негодования или морального отношения бессмысленное движение неживого. «Нет, — подумал он, — хуже: антишшого».
С тем же отчужденным равнодушием Риарден сидел в одном из судебных залов в Филадельфии, наблюдая, как люди совершают ритуал его развода с женой. Наблюдал за тем, как они механически произносят утверждения общего характера, цитируют туманные фразы ложных показаний, произносят речи, в которых нет ни фактов, ни смысла. Он заплатил им за это — закон не давал ему иного пути обрести свободу, не давал права изложить факты и сказать правду, — закон предполагал решение его участи на основе не строго сформулированных объективных правил, а произвольного решения судьи с морщинистым лицом и легкомысленно-лукавым видом.
Лилиан в зале не было; ее адвокат изредка делал бесполезные заявления. Все они заранее знали вердикт и причину этого; иных доводов не существовало уже несколько лет, не было никаких норм, кроме прихоти. Казалось, участники процесса видели в этом свою законную прерогативу: они вели себя так, словно целью подобной процедуры было не рассмотрение дела, а возможность дать им работу, как будто работа заключалась в цитировании подходящих формулировок без желания знать их цель, а в судебном зале вопросы добра и зла неуместны, и они, люди, призванные отправлять правосудие, прекрасно знали, что никакого правосудия не существует. Действовали они, как дикари, совершающие ритуал, изобретенный, чтобы освободить их от объективной реальности.
«Но десять лет моего брака были реальными, — подумал Риарден, — и эти люди приняли на себя власть расторгнуть его, решить,
будет ли у меня возможность жить с удовлетворением или я буду страдать до конца жизни». Он вспомнил то суровое, неуклонное почтение, которое питал к своему брачному договору, ко всем своим договорам и юридическим обязательствам, и понял, какого рода законности должна была служить его безупречная законопослушность.
Риарден обратил внимание, что судейские марионетки начали поглядывать на него с хитрым, нахальным видом, словно соучастники заговора, разделяющие общую вину и освобождающие друг друга от морального осуждения. Потом, когда заметил, что он единственный в зале смотрит спокойно, прямо в лица всем, увидел, что в их глазах появилось возмущение. Риарден с удивлением понял, чего от него ожидали: что он, беспомощная жертва, не имеющая иного выхода, кроме подкупа, поверит, будто этот фарс, за который сам заплатил, представляет собой правовую процедуру, что порабощающие его эдикты имеют моральную основу, и он повинен в разложении честности стражей закона, а вина лежит не на них, а на нем. Это походило на обвинение жертвы ограбления в разложении честности бандита. «И ведь, — подумал Риарден, — во все времена политического вымогатетельства вину на себя брали не грабители-бюрократы, а лишенные свободы промышленники, не те, кто торговал юридическими протекциями, а люди, вынужденные их покупать; и во все времена крестовых походов против коррупции средством борьбы с ней было не освобождение жертв, а представление вымогателям еще более широких возможностей вымогать. Единственная вина жертв, — думал он, — заключается в том, что они принимали это как вину».
Когда Риарден вышел из зала на улицу под холодный, моросящий дождь, он испытывал такое ощущение, что развелся не только с Лилиан, но и со всем обществом, поддерживающим ту процедуру, свидетелем которой он только что был. На лице его адвоката, пожилого юриста старой школы, было такое выражение, словно ему нужно срочно принять ванну.
— Послушай, Хэнк, — спросил он, — грабители хотят еще что-то получить от тебя?
— Не думаю. А почему ты спрашиваешь?
— Процесс прошел слишком уж гладко. Там было несколько пунктов, на которых я ожидал задержки и намеков на дополнительную плату, но парни этим не воспользовались. Мне кажется, сверху поступили указания обойтись с тобой мягко и принять решение в твою пользу. Не планируют ли грабители чего-то нового против твоих заводов?
— Не думаю, — ответил Риарден и с удивлением поймал себя на мысли: «И мне наплевать».
В тот же день на заводе он увидел Кормилицу, долговязого, нескладного парня, быстро шедшего к нему, — смесь грубости, робости и решительности.
— Мистер Риарден, я хочу поговорить с вами.
Голос его был боязливым, но странно твердым.
— Слушаю.
—Я хочу вас кое о чем попросить, — лицо парня оставалось серьезным, напряженным. — Знаю, что вы должны отказать мне, но все - таки хочу... и... и если это слишком дерзко, пошлите меня к черту.
— Так в чем же дело?
— Мистер Риарден, вы дадите мне работу? — старание говорить нормально выдавало долгую внутреннюю борьбу. — Я хочу бросить то, чем занимаюсь, и приняться за работу. То есть настоящую работу — в производстве стали, как собирался когда-то. Хочу зарабатывать на жизнь. Надоело быть клопом.
Риарден не удержался от улыбки и напомнил ему тоном цитирования:
— Зачем употреблять такие слова, Неабсолют? Если не будем употреблять дурных слов, не будет ничего дурного и...
Но увидел в лице парня отчаянную серьезность, умолк и перестал улыбаться.
—Я всерьез, мистер Риарден. Я знаю, что означает это слово, и оно верное. Мне надоело получать плату вашими деньгами только за то, что мешаю вам зарабатывать деньги. Я знаю, что каждый, кто сейчас работает, просто-напросто глупец из-за таких мерзавцев, как я, ну и черт с ним, буду глупцом, если ничего другого не остается!
Голос его поднялся до крика.
— Прошу прошения, мистер Риарден, — сдавленно произнес он и отвернулся. Через несколько секунд парень заговорил снова ровным, спокойным тоном. — Хочу уйти с этой грабительской должности заместителя директора по распределению. Не знаю, много ли будет от меня вам пользы, я получил в колледже диплом металлурга, но он не стоит той бумаги, на которой напечатан. Но думаю, я узнал кое-что об этой работе за проведенные здесь два года, и если смогу приносить вам хоть какую-то пользу на должности уборщика, сборщика металлолома или на какой-другой, что вы могли бы доверить мне, я бы послал к черту свою должность заместителя и стал бы работать у вас завтра, через неделю, с этой минуты или когда скажете.
На Риардена он не смотрел, словно не имел на то права.
— Почему ты боялся спросить меня? — мягко спросил Риарден.
Парень взглянул на него с негодующим удивлением, словно ответ
был очевиден.
— После того как я явился сюда заместителем директора, после того, что делал, вы должны были б дать мне пинка, если б я попросил у вас одолжения.
— Ты многое усвоил за два проведенных здесь года.
— Нет, я... — он взглянул на Риардена, понял, отвернулся и сказал деревянным голосом: —Да... если вы имеете в виду это.
— Послушай, малыш, я бы дал тебе работу сию минуту и притом отнюдь не уборщика, если бы это зависело от меня. Но ты забыл про Объединенный комитет? Мне запрещено нанимать тебя, а тебе — увольняться. Само собой, люди постоянно увольняются, и мы нанимаем других под вымышленными именами, оформляем поддельные документы, удостоверяющие, что они работают здесь уже много лет. Ты это знаешь, и спасибо, что помалкивал. Но думаешь, если я оформлю тебя таким образом, твои друзья в Вашингтоне этого не узнают?
Парень неторопливо покачал головой.
— Думаешь, если уйдешь с их службы и станешь уборщиком, они не поймут причины?
Парень кивнул.
— Отпустят они тебя?
Парень покачал головой. И сказал с безнадежным удивлением:
— Я не подумал об этом, мистер Риарден. Забыл о них. Думал только, захотите вы меня взять или нет, и что все дело в вашем решении.
— Понимаю.
— И... в сущности, дело только в нем.
— Да, Неабсолют, в нем.
Внезапно парень криво, невесело улыбнулся.
— Похоже, я привязан к месту крепче, чем любой глупец...
— Да. Сейчас ты можешь только подать заявление в Комитет с просьбой о разрешении сменить работу. Если хочешь сделать попытку, я поддержу твое заявление, только не думаю, что его удовлетворят. Не думаю, что они позволят работать у меня.
— Нет. Не позволят.
— Если сумеешь их обмануть, тебе могут разрешить неофициально работать в какой-нибудь другой сталелитейной компании.
— Нет! Не хочу никуда уходить! Не хочу покидать это место! — парень постоял, глядя на невидимый пар от дождя над пламенем доменных печей. Потом негромко сказал: — Пожалуй, лучше останусь. Лучше буду по-прежнему заместителем грабителя. Один только бог знает, какого мерзавца могут прислать на мое место!
Он повернулся.
— Мистер Риарден, они что-то замышляют. Не знаю, что именно, но готовятся преподнести вам какой-то сюрприз.
— Какого рода?
— Не представляю. Но в последние недели они следят за каждой открывшейся вакансией, каждым дезертирством и тайком засылают сюда свою шайку. Подозрительная шайка — в ней есть настоящие бандиты, готов поклясться: это бандиты, никогда не появлявшиеся раньше на сталелитейном заводе. Я получил указание принять на работу как можно больше «наших парней». Зачем, не хотят мне говорить. Я не знаю, что они планируют. Попытался выяснить, но они держатся очень скрытно. Думаю, мне больше не доверяют. Должно быть, теряю контакт с ними. Знаю только, что они готовятся что-то совершить здесь.
— Спасибо за предупреждение.
— Постараюсь разузнать об этом, всеми силами постараюсь разузнать вовремя, — парень резко повернулся и пошел было прочь, но остановился. — Мистер Риарден, если б это зависело от вас, взяли б вы меня на работу?
— Взял бы, охотно и немедля.
— Спасибо, мистер Риарден, — поблагодарил он негромким, искренним голосом и ушел.
Риарден стоял, глядя ему вслед, видя с мучительной улыбкой жалости, что этот бывший релятивист, бывший прагматик, бывший аморалист уносил с собой в утешение.
* * *
11 сентября медный провод порвался в Миннесоте, из-за чего остановились конвейеры зернохранилища на маленькой сельской станции «Таггерт Трансконтинентал».
Поток пшеницы двигался по шоссе, дорогам, заброшенным проселкам, вынося урожай с тысяч акров на хрупкие платформы железнодорожных станций. Двигался днем и ночью, струйки сливались в ручьи, ручьи — в реки, поток двигался на трясущихся тракторах с туберкулезно кашляющими моторами, на повозках, запряженных вконец отощавшими лошадьми, на тележках, влекомых волами, на нервах людей, переживших два бедственных года и вознагражденных огромным урожаем этой осенью, людей, скреплявших тракторам телеги проволокой, одеялами, веревками и бессонными ночами, чтобы не развалились на этом пути, чтобы довезли зерно до места и там вышли из строя, но дали владельцам возможность выжить.
Ежегодно в это время года в стране начиналось еще одно движение: по всему континенту тянулись составы порожняка к миннесотскому
отделению «Таггерт Трансконтинентал», стук их колес предшествовал тележному скрипу, словно опережающее эхо, движение, строго спланированное, упорядоченное, рассчитанное по времени для встречи этого потока. Миннесотское отделение, дремавшее весь год, приходило в неистовое оживление на недели жатвы; четырнадцать тысяч товарных вагонов заполняли его сортировочные станции; на сей раз их ожидали пятнадцать тысяч. Первые хлебные поезда начали отводить этот поток на опустевшие мельницы, потом в пекарни, а вслед за этим в желудки населения страны, но на учете был каждый поезд, вагон, элеватор, и нельзя было терять ни минуты, ни дюйма пространства.
Эдди Уиллерс наблюдал за Дагни, когда та перебирала карточки в особой картотеке; об их содержании он мог судить по выражению ее лица.
— Терминал, Эдди, —спокойно сказала она, задвигая ящик. — Позвони туда, пусть отправят половину запасов провода в Миннесоту.
Эдди молча повиновался.
Он ничего не сказал и в то утро, когда положил на ее стол телеграмму из канцелярии Таггертов в Вашингтоне, где сообщалось о директиве, которая по причине критической нехватки меди предписывала государственным служащим конфисковать все медные рудники и использовать их как общественное достояние.
— Ну что ж, — подвела итог Дагни, бросив телеграмму в мусорную корзину, — это конец Монтаны.
Она ничего не сказала, когда Джеймс Таггерт объявил ей, что распорядился снять со всех таггертовских поездов вагоны-рестораны.
— Мы больше не можем позволять себе это, — пояснил он, — мы всегда теряли деньги на ресторанах, черт бы их побрал, а теперь, когда невозможно раздобыть никаких продуктов, когда рестораны закрываются из-за того, что нигде нельзя достать фунта конины, как можно требовать от железных дорог, чтобы работали вагоны-рестораны? Да и вообще, почему, черт побери, мы обязаны кормить пассажиров? Пусть радуются, что возим их, при необходимости они будут ездить в вагонах для скота, пусть берут еду с собой, чего нам беспокоиться — других поездов нет!
Телефон на письменном столе Дагни стал не аппаратом для деловых разговоров, а тревожной сиреной для отчаянных воззваний о помощи. «Мисс Таггерт, у нас нет медного провода!» «Гвоздей, мисс Таггерт, обыкновенных гвоздей, можете сказать кому-нибудь, чтобы нам прислали пятьдесят килограммов?» «Можете найти где-нибудь краску, мисс Таггерт, любую водоотталкивающую краску?»
Однако дотация из Вашингтона в тридцать миллионов долларов была вложена в проект «Соя»: громадные поля в Луизиане, где со-
зревал урожай сои, посевы которой пропагандировала и организовывала Эмма Чалмерс для того, чтобы изменить пищевые пристрастия нации. Эмма Чалмерс, больше известная как Мамочка, была старым социологом, она много лет слонялась в Вашингтоне по барам, как другие женщины ее возраста и типа. Непонятно, почему гибель сына во время катастрофы в туннеле создала ей в Вашингтоне репутацию мученицы, усилившуюся после недавнего обращения в буддизм.
— Соя — гораздо более здоровое, питательное и экономичное растение, чем все экстравагантные продукты, которых расточительная, сибаритская диета приучила нас ожидать, —заявила Мамочка по радио; голос ее всегда звучал так, будто падал каплями, но не воды, а майонеза. Соя представляет собой превосходный заменитель хлеба, мяса, овсянки и кофе, и если мы все будем вынуждены принять сою как основной продукт питания, это покончит с национальным продовольственным кризисом и позволит прокормить больше людей. Больше еды для больших масс — вот мой лозунг. Во время всеобщей отчаянной нужды наш долг — пожертвовать своими расточительными вкусами и вернуться к процветанию, приспособясь к простой, здоровой еде. Народы Востока прекрасно питались соей в течение столетий, у них мы можем почерпнуть очень многое.
— Медные трубы, миссТагтерт, не могли бы вы найти для нас где - нибудь медные трубы? — молили голоса по телефону. — Костыли для рельсов, миссТагтерт! Отвертки, мисс Таггерт! Электролампочки, мисс Таггерт, у нас нет их нигде в радиусе двухсот миль!
Однако пять миллионов долларов были истрачены Комитетом укрепления духа на труппу народной оперы, она разъезжала по стране и давала бесплатные представления людям, которые ели всего один раз в день и не имели сил дойти до оперного театра. Семь миллионов долларов было выдано психологу, руководящему проектом по разрешению всемирного кризиса путем изучения природы братской любви. Десять миллионов пошло на изготовление новых электронных зажигалок, но в магазинах по всей страны не было сигарет. В продаже имелись фонарики, но не было батареек; продавались радиоприемники., но отсутствовали радиолампы; можно было купить фотоаппараты, но не было пленки. Людям объявили, что производство самолетов «временно приостановлено». Путешествия по воздуху б личных целях запретили, и билеты резервировались только для миссий «общественной необходимости». Промышленник, отправляющийся в путь для спасения своего завода, не мог сесть в самолет, — это не считалось общественно необходимым; но миссия вылетающего для сбора налогов чиновника была таковой, и он мог улететь туда, куда ему было нужно.
—Люди крадут болты и гайки с рельсовых пластин, мисс Таггерт, крадут по ночам, а наши запасы кончаются, склады отделения пусты, что нам делать, мисс Таггерт?
Однако в Народном парке в Вашингтоне были установлены для туристов цветные телевизоры с экраном в четыре фуга по диагонали, а в Государственном научном институте возводился суперцикл отрон для изучения космических лучей, строительство должно было завершиться через десять лет.
— Беда нашего современного мира заключается в том, — сказал доктор Роберт Стэдлер на церемонии закладки циклотрона, — что слишком много людей очень много думают. В этом причина всех нынешних страхов и сомнений. Все просвещенное население должно оставить суеверное поклонение логике и вышедшее из моды доверие к разуму. Как неспециалисты оставляют медицину врачам, а электронику— инженерам, так и люди, неправомочные мыслить, должны предоставить все мышление специалистам и верить в их высший авторитет. Только специалисты способны понять открытия современной науки, доказывающие, что мысль — это иллюзия, а разум — миф.
— Этот век невзгод — божья кара человеку за грех доверия разуму, — торжествующе рычали мистики всех сект и видов на уличных перекрестках, в пропитанных дожде в ой водой палатках, в рушащихся храмах. — Это тяжкое испытание — результат попытки человека жить разумом! Вот куда завели вас мышление, логика и наука! И спасения не будет, пока люди не поймут, что их смертный разум бессилен решить их проблемы, и вернутся к вере, вере в Бога, вере в высший авторитет!
Дагни ежедневно противостоял конечный продукт всего этого, наследник и контролер — Каффи Мейгс, человек, недоступный мысли. Мейгс в полувоенном мундире расхаживал по кабинетам «Таггерт Трансконтинентал», постукивая блестящим кожаным портфелем о блестящие кожаные гетры. В одном из карманов он носил пистолет, в другом — кроличью лапку.
Каффи Мейгс старался избегать Дагни Таггерт; в его отношении к ней было отчасти презрение, словно он считал ее непрактичной идеалисткой, отчасти суеверное преклонение, как будто она обладала какой-то непостижимой силой, с которой он предпочитал не связываться. Мейгс вел себя так, словно она не входила в его видение железной дороги и вместе с тем была единственной, кому он не осмеливался бросить вызов.
В его отношении к Джеймсу был оттенок раздраженного возмущения, как будто обязанностью Джеймса было иметь дело с Дагни и защищать его; он ожидал, что тот будет содержать железную до-
рогу в рабочем состоянии, а ему даст свободу для дел более практичного свойства, будет заставлять Дагни работать как часть оборудования.
За окном ее кабинета, словно кусочек пластыря, закрывающий рану на небе, вдалеке виднелась пустая страница календаря. Это световое табло не ремонтировали после той ночи, когда на нем появилось послание Франсиско. Чиновники, бросившиеся тогда к башне, остановили мотор и вырвали из проектора пленку. Они обнаружили кадрик с посланием Франсиско, вклеенный в полосу пронумерованных дней, но кто вклеил его, кто проник в запертую комнату, когда и как, три комиссии, расследующие это дело, так и не выяснили. И пока все это выяснялось, страница оставалась пустой и неподвижной.
Была она пустой и 14 сентября, когда в кабинете Дагни зазвонил телефон.
— Звонит какой-то человек из Миннесоты, — сообщила секретарша.
Дагни давно сказала ей, что будет отвечать на все звонки подобного рода. То были просьбы о помощи и единственный ее источник сведений. Если голоса должностных лиц представляли собой только звуки, предназначенные исключить общение, голоса неизвестных людей были ее последней связью с системой, последними искрами разума и мучительной честности, сверкающими через мили путей Таггертов.
— Мисс Таггерт, звонить вам — не мое дело, но больше не позвонит никто, — послышался в трубке юношеский, слишком спокойный голос. — Через день-другой здесь произойдет невиданная беда, скрыть ее не смогут, только будет слишком поздно, может быть, уже слишком поздно.
— Что случилось? Кто вы?
— Один из ваших работников в миннесотском отделении, мисс Таггерт. Через день-другой поезда перестанут уходить отсюда, а вы понимаете, что это значит в разгар уборки урожая. Невиданное. Поезда перестанут ходить, потому что у нас нет вагонов. Вагоны под хлеб в этом году не прислали.
— Что, что?
Ей показалось, что между словами, произнесенными неестественным, совершенно не похожим на ее голосом, протекли минут ы.
— Вагоны не прислали. Сейчас их здесь должно быть пятнадцать тысяч. Насколько знаю, у нас их всего около восьми тысяч. Я звонил в управление миннесотского отделения в течение недели. Мне отвечали, чтобы я не беспокоился. В последний раз сказали, чтобы я не совался не в свое дело. Все сараи, силосные ямы, элеваторы, склады
и танцевальные залы вдоль железной дороги заполнены пшеницей. У шерманского элеватора на дороге стоит очередь из фермерских тракторов и телег длиной в две мили. У станции Лейквуд площадь вот уже трое суток плотно забита. Нам говорят, что это временно, что вагоны в пути, и мы наверстаем потерянное время. Ничего подобного. Никаких вагонов в пути нет. Я звонил всем, кому только мог. И по их ответам все понял. Они знают, только никто не хочет в этом признаваться. Они боятся, боятся действовать или говорить, спрашивать или отвечать. Думают только о том, кого обвинят, когда зерно сгниет возле станций, а не кто будет его вывозить. Может быть, теперь уже никто не сможет, и вы тоже. Но я подумал, что вы —единственная, кого это заинтересует, и кто-то должен сообщить вам.
— Я... — Дагни заставила себя дышать. — Я понимаю... Кто вы?
— Моя фамилия не имеет значения. Как только положу трубку, я стану дезертиром. Не хочу видеть этого. Не хочу иметь к этому никакого отношения. Желаю удачи, миссТаггерт.
Послышался щелчок.
— Спасибо, — произнесла она в телефонную трубку.
Лишь в середине следующего дня Дагни заметила, что находится в стенах своего кабинета, и позволила себе что-то почувствовать. На миг она задалась вопросом, где находится, и что за невероятная история произошла в последние двадцать часов. Почувствовав ужас, Дагни поняла, что испытывала с первых слов того человека, только у нее не было времени это осознать.
Все время в ее сознании оставались только обрывки мыслей, соединенные единственной константой, делавшей их возможными, — то были вялые, бездумные лица людей, старавшихся скрыть от себя, что знают ответы на вопросы, которые она задавала.
Как только ей сказали, что управляющий отделом вагонной службы уехал на несколько дней неизвестно куда, Дагни поняла: сообщение человека из Миннесоты было правдой. Потом появились его помощники, но они не могли ни подтвердить этого сообщения, ни опровергнуть его, тем не менее, все время показывали ей бумаги, распоряжения, бланки, картотеки со словами на английском языке, но не имеющие никакого отношения к понятным фактам.
— Были отправлены товарные вагоны в Миннесоту?
— Бланк триста пятьдесят семь «в» заполнен во всех подробностях, как требует служба координатора в соответствии с указаниями контролера и директивой одиннадцать-четыреста девяносто три.
— Были отправлены товарные вагоны в Миннесоту?
— Данные за август и сентябрь обрабатывались...
— Были отправлены товарные вагоны в Миннесоту?
— В моей картотеке местонахождение товарных вагонов указано по штатам, датам, классификации и...
— Вы знаете, были отправлены вагоны в Миннесоту или нет?
— Что касается движения вагонов между штатами, я должен отослать вас к картотекам мистера Бенсона и мистера...
Из картотек ничего невозможно было узнать. Там имелись старательно сделанные записи, каждая содержала четыре возможных значения со ссылками, ведущими к другим ссылкам, которые, в свою очередь, отсылали к окончательным ссылкам, исчезнувшим из картотеки. Дагни быстро выяснила, что вагоны в Миннесоту не отправлены, и это распоряжение исходило от Каффи Мейгса. Но кто выполнял его, кто запутывал следы, какие шаги предприняли эти угодливые люди, чтобы создать видимость нормально проводимой операции без единого протестующего возгласа, способного привлечь внимание более смелого человека, кто фальсифицировал сообщения и куда отправлены вагоны, поначалу казалось невозможным установить.
Всю ночь, пока небольшая бесстрашная группа под руководством Эдди Уиллерса обзванивала все отделения и парки, депо, станции, тупики и боковые линии «Таггерт Трансконтинентал» относительно каждого вагона в пределах видимости или досягаемости, приказывала выгрузить, выбросить, выпустить все и немедленно отправить их в Миннесоту, пока обзванивала президентов всех железных дорог, еще кое-где сохранившихся, прося вагоны для Миннесоты, Дагни, общаясь то с одним трусливым должностным лицом, то с другим, выясняла место назначения исчезнувших вагонов.
Она переходила от железнодорожных служащих к богатым грузоотправителям, к вашингтонским чиновникам и снова к железным дорогам, пользовалась такси, телефоном, радио — следовала по тропе смутных намеков. И почти достигла конца ее, когда услышала надменный, самоуверенный голос женщины из одного вашингтонского учреждения, возмущенно сказавшей по телефону: «Ну, это спорный вопрос, необходима ли пшеница дяя благополучия нации, люди более прогрессивных взглядов считают, что соя представляет собой большую ценность». В полдень Дагни стояла посреди своего кабинета, зная, что товарные вагоны, предназначенные для миннесотской пшеницы, отправлены перевозить сою с луизианских болот по проекту Мамочки.
Первые сообщения о бедствии в Миннесоте появились в газетах три дня спустя. В них говорилось, что фермеры, шесть дней ждавшие на улицах Лейквуда, где не было места для хранения зерна и поездов для его отправки, разнесли здание суда, дом мэра и железнодорожную станцию. Потом эти известия внезапно прекратились, газеты
хранили молчание, затем стали печатать предостережения не верить непатриотическим слухам.
Пока мельницы и зерновые рынки страны взывали по телефонным и телеграфным проводам и слали просьбы в Нью-Йорк, делегации — в Вашингтон, пока вереницы товарных вагонов из разных уголков континента ползли, будто ржавые гусеницы, в сторону Миннесоты, пшеница дожидалась своего последнего часа у железнодорожных путей, под постоянными зелеными огнями светофоров, разрешавшими движение поездам, которых там не было.
У пультов связи «Таггерт Трансконтинентал» небольшая команда продолжала просить товарные вагоны, повторяла, будто команда тонущего судна, SOS и оставалась неуслышанной. Товарные вагоны месяцами стояли загруженными на грузовых станциях компаний, принадлежащих друзьям торговцев протекциями, не обращавшим внимания на неистовые требования разгрузить вагоны и освободить их. «Передайте этой железной дороге, пусть...»— а затем непечатные слова — таков был ответ братьев Смэзер из Аризоны на SOS из Нью-Йорка.
В Миннесоте захватывали вагоны со всех запасных путей, с Меса - би Рейндж, с рудников Пола Ларкина, где вагоны стояли, дожидаясь мизерного объема руды. Пшеницу грузили в рудные, угольные и дощатые вагоны для перевозки скота, из которых по пути следования струились золотые ручейки. Зерно грузили в пассажирские вагоны, поверх сидений и полок, грузили, лишь бы отправить его, даже если оно отправлялось в канавы вдоль полотна из-за внезапно лопнувших тормозных пружин и взрывов по причине загоревшихся букс.
Миннесотцы боролись за движение, движение без мысли о конечном пункте, движение как таковое, как паралитик, делающий неистовые, ожесточенные, невероятные рывки вопреки сознанию, что движение вдруг стало невозможным. Других железных дорог не было — их прикончил Джеймс Таггерт; на озерах не было судов — их уничтожил Пол Ларкин. Была лишь одна рельсовая колея и сеть запущенных шоссе.
Грузовики и телеги ожидающих фермеров отправились по дорогам вслепую: без карт, горючего, корма для лошадей, они тянулись на юг, к видениям где-то ждущих их мельниц, без знания о расстояниях впереди, но со знанием о смерти позади, тянулись, чтобы выйти из строя на дорогах, в оврагах, в проломах гнилых мостов. Одно го фермера нашли в полумиле к югу от останков его грузовика, он ничком лежал мертвым в канаве, все еще держана плечах мешок с пшеницей. Потом небо над миннесотскими прериями затянули дождевые тучи; дождь превращал в гниль пшеницу на железнодорожных станциях, молотил по грудам золотых зерен вдоль шоссе, и те с водой уходили в землю.
В конце концов паника дошла и до людей в Вашингтоне. Они следили, но не за сообщениями из Миннесоты, а за ненадежным балансом дружеских связей и убеждений; взвешивали, но не судьбу урожая, а непостижимые результаты непредсказуемых эмоций недумающих людей, обладающих неограниченной властью. Они отмахивались от всех просьб, заявляя: «А, чепуха, нечего беспокоиться. Таггертовские люди всегда вывозили пшеницу по графику, найдут какой-то способ вывезти!»
Потом губернатор штата Миннесота отправил в Вашингтон просьбу о поддержке армии в борьбе с мятежами, с которыми он сам не мог совладать, и через два часа были изданы три директивы, по которым все поезда в стране были остановлены, и вагоны срочно направлены в Миннесоту.
Распоряжение за подписью Уэсли Моуча требовало немедленного освобождения занятых Мамочкой товарных вагонов. Но было уже поздно. Вагоны Мамочки находились в Калифорнии, соя была отправлена в прогрессивный концерн, образованный социологами, проповедующими восточный аскетизм, и бизнесменами, ведшими прежде нелегальную лотерею.
В Миннесоте фермеры поджигали свои фермы, разрушали элеваторы и дома окружных чиновников, сражались на железной дороге, одни хотели разрушить ее, другие защищали ценой собственной жизни и, не ставя себе иной цели, кроме насилия, гибли на улицах разграбленных городов и в тихих оврагах.
Потом остался только едкий запах гнилого зерна в полуобгорелых кучах — несколько столбов дыма вздымалось в неподвижном воздухе над почерневшими развалинами, а Хэнк Риарден в своем кабинете в Филадельфии просматривал список обанкротившихся людей: они производили сельскохозяйственное оборудование, не могли получить за него денег и не смогут расплатиться с ним. Урожай сои на рынки страны не попал: он был собран раньше времени, заплесневел и не годился в пищу.
* * *
В ночь на 15 октября порвался медный провод в Нью-Йорке, в подземном диспетчерском пункте ТерміналаТаггертов, и сигнальные огни погасли. Порвался всего один провод, но он вызвал короткое замыкание в системе блокировки, и сигналы, разрешающие или запрещающие движение, исчезли с панелей диспетчерских пунктов и железнодорожных путей. Красные и зеленые линзы оставались красными и зелеными, но не светились, а мертвенно блестели. На окраине города несколько поездов скопилось у въезда в туннель терминала, и с течением времени по-
езда продолжали скапливаться, будто кровь, остановленная тромбом и не имеющая возможности попасть в полость сердца.
Дагни в ту ночь сидела за столом в особой столовой отеля «Уэйн - Фолкленд». Воск свечей стекал на белые листья камелий и лавра у основания серебряных подсвечников, арифметические подсчеты делались карандашом на белой камчатной скатерти, сигарные окурки плавали в чаше для ополаскивания пальцев. За столом сидели, глядя на нее, шестеро мужчин в смокингах: Уэсли Моуч, Юджин Лоусон, доктор Флойд Феррис, Клем Уизерби, Джеймс Таггерт и Каффи Мейгс.
— Зачем? — спросила Дагни, когда Джеймс сказал, что ей нужно присутствовать на этом ужине.
— Ну... потому что на будущей неделе собирается наш совет директоров.
— И что?
— Тебе интересно, что будет решено по поводу нашего миннесотского отделения, не так ли?
— Это будет решаться на совете?
— Ну, не совсем.
— На этом ужине?
— Не совсем, но... почему тебе всегда нужно полной определенности? Ничего определенного нет. К тому же, они настаивали, чтобы ты пришла.
— Зачем? •
— Разве этого недостаточно?
Дагни не спросила, почему эти люди хотят принимать столь важные решения на подобных сборищах; она знала, что это так делается. Знала, что, хотя для виду проводятся шумные, бурные совещания советов, заседания комитетов, массовые дебаты, все решения принимаются заранее, в непринужденной атмосфере обедов, ужинов и выпивок, и чем серьезнее проблема, тем беспечнее метод ее решения. Ее, постороннюю, врага, впервые пригласили на одно из этих секретных сборищ; это, подумала она, служит признанием того факта, что они в ней нуждаются, и, возможно, является первым шагом к капитуляции; за такой шанс она не могла не ухватиться.
Однако сидя при свете свечей в столовой, Дагни чувствовала уверенность, что никакого шанса у нее нет; чувствовала беспокойную неспособность принять эту уверенность, потому что не могла понять ее причины, но доискиваться ей очень не хотелось.
«Думаю, вы согласитесь, мисс Таггерт, что теперь нет экономического смысла дальнейшего существования железной дороги в Миннесоте, она...» «И я уверен, даже мисс Таггерт согласится, что необходимо временное сокращение расходов, пока...» «Никто, даже мисс
Таггерт, не станет отрицать, что бывают времена, когда нужно пожертвовать частью ради сохранения целого...»
Слушая, как ее имя изредка звучит в разговоре, небрежно, без взгляда говорящего в ее сторону, Дагни задавалась вопросом, почему эти люди захотели ее присутствия? Это было не попыткой заставить ее поверить, будто они с ней консультируются, — еще худшей попыткой внушить себе, что она соглашается с ними. Иногда они задавали ей вопросы и перебивали ее, не давая досказать первую фразу ответа. Казалось, эти люди хотели получить ее одобрение без необходимости знать, одобряет она их или нет.
Какая-то грубая, детская форма самообмана заставила их придать такому событию благопристойную атмосферу торжестве иного ужина. Держались они так, словно хотели почерпнуть от предметов благородной роскоши силу и честь, плодом и символом которых эти вещи некогда были. «Держались, — думала Дагни, — как дикари, которые поедали труп врага в надежде обрести его силу и достоинство».
Дагни сожалела, что не оделась по-другому.
— Одежда должна быть вечерней, — сказал ей Джеймс, — только не перегни палку... то есть не выгляди слишком богатой... деловым людям сейчас нужно избегать подозрений в надменности... вид, конечно, не должен быть нищенским, но хорошо бы произвести впечатление... ну, скромности... им это понравится, позволит чувствовать себя значительными.
— Вот как? — сказала она, отворачиваясь.
На ней было черное платье, выглядело оно куском ткани, прикрывающим грудь и спадающим к ногам мягкими складками, словно греческая туника; платье было сшито из атласа, такого легкого и тонкого, что он мог бы подойти для ночной рубашки. Переливчатый блеск его создавал впечатление, что свет в комнате принадлежит ей, чутко слушается ее телодвижений, окутывает ее сиянием, более роскошным, чем парча, подчеркивает гибкую стройность ее фигуры, придает ей вид такой естественной утонченности, что она может позволить себе быть презрительно-небрежной. На ней была всего одна драгоценность — бриллиантовая брошь на краю выреза платья, она вспыхивала при каждом неуловимом дыхательном движении, словно некий преобразователь, превращающий мерцание в огонь, заставляющий обращать внимание не на драгоценные камни, а на биение жизни за ними; брошь вспыхивала, словно боевая награда, словно богатство, носимое как символ чести. Ее черная бархатная пелерина выглядела вызывающе патрицианской.
Теперь, глядя на мужчин перед собой, Дагни сожалела об этом, ощущала смущающую вину бессмысленности, словно пыталась бро-
сить вызов восковым фигурам. Она видела в их глазах бессмысленное возмущение и трусливую тень безжизненной, бесполой, бесстыдной похоти, с какой мужчины смотрят на афишу, рекламирующую бурлеск.
— На нас лежит громадная ответственность, — заговорил Юджин Лоусон, — решать вопрос жизни и смерти тысяч людей, жертвовать ими при необходимости, но мы должны иметь мужество это сделать.
Его вялые губы, казалось, искривились в улыбке.
— Единственные факторы, которые нужно принимать во внимание, — заговорил тоном статистика доктор Феррис, пуская к потолку колечки табачного дыма, — это площадь территории и численность населения. Поскольку больше невозможно сохранять миннесотскую линию и трансконтинентальное движение по этой железной дороге, выбор приходится делать между Миннесотой и теми штатами к западу от Скалистых гор, которые оказались отрезанными в результате обрушения туннеля Таггертов, а также соседними штатами Монтана, Айдахо, Орегон, то есть практически всем северо-западом. Если сравнить площадь территории и численность населения обоих районов, то ясно, что лучше погубить Миннесоту, чем оставить наши линии сообщения на трети континента.
— Я не оставлю континента, — сказал Уэсли Моуч, глядя в блюдечко с мороженым, голос его был обиженным и упрямым.
Дагни думала о Месаби Рейндж — последнем крупном месторождении железной руды, уцелевших фермерах Миннесоты — лучших производителях пшеницы в стране, о том, что конец Миннесоты будет означать конец Висконсина, затем Мичигана, следом Иллинойса; ей виделось красное дыхание останавливающихся заводов на всем востоке, мерещились безжизненные мили песков на западе, скудные пастбища, покинутые фермы.
— Цифры показывают, — официальным тоном заговорил мистер Уизерби, — что поддержание обоих районов невозможно. Железнодорожные пути и оборудование одного нужно демонтировать, чтобы иметь средства для поддержания другого.
Дагни заметила, что Клем Уизерби, их технический эксперт по железным дорогам, пользуется среди собравшихся наименьшим влиянием, а Каффи Мейгс — самым большим.
Каффи Мейгс сидел, развалясь, с видом покровительственной терпимости к их игре в дискуссию. Он говорил мало, но отрывисто, безапелляционно, с презрительной усмешкой: «Заткнись, Джимми!» или «Черт, Уэс, ты рассуждаешь, как дилетант!» Она обратила внимание, что ни Джеймс, ни Моуч не обижались. Казалось, они одобряли его властную уверенность и признавали в нем своего господина.
— Нам нужно быть практичными, — твердил доктор Феррис. — Нам нужен научный подход.
— Мне нужна экономика страны в целом, — повторял Уэсли Моуч. — Нужно национальное производство.
— Речь идет об экономике? О производстве? — спрашивала Даг - ни всякий раз холодным, размеренным голосом, когда они ненадолго умолкали. — Если да, то дайте нам возможность спасти восточные штаты. Это все, что осталось от страны и от всего мира. Если позволите, то есть возможность восстановить остальное. Если нет, это конец. Пусть «Атлантик Саузерн» заботится о том трансконтинентальном движении, какое еще существует, а местные железные дороги — о северо-западе. Давайте вернемся к началу нашей страны, но будем держаться этого начала. Мы не будем пускать поезда западнее Миссури, станем местной железной дорогой — местной дорогой промышленного востока. Давайте спасать промышленность. На западе спасать уже нечего. Сельское хозяйство можно вести столетиями посредством ручного труда и воловьих упряжек. Но уничтожьте промышленность — и века усилий не смогут восстановить ее или накопить экономическую мощь, чтобы начать заново. Как можно ожидать, что наша промышленность или железные дороги смогут существовать без стали? Как можно ожидать, что сталь будет выплавляться, если отрезать путь к железной руде? Спасайте Миннесоту, что бы там от нее ни осталось. Страна? Если промышленность исчезнет, страны, которую нужно спасать, не будет. Рукой или ногой можно пожертвовать. Но нельзя спасти тело, пожертвовав сердцем и мозгом. Спасайте нашу промышленность. Спасайте Миннесоту. Спасайте Восточное побережье.
Бесполезно. Дагни говорила это много раз, со многими подробностями, фактами, цифрами, доказательствами, какие могла отыскать в утомленном мозгу, но ее слова не принимали во внимание. Бесполезно. Они не опровергали ее и не соглашались с ней; лишь переглядывались, словно ее доводы были неуместными. В ответах их звучало непонятное подчеркивание, словно они давали ей объяснение, но шифром, к которому у нее не было ключа.
— В Калифорнии беспорядки, —угрюмо сказал Уэсли Моуч. — Законодательное собрание штата ведет себя очень ненадежно. Идет разговор об огделении от союза.
— Орегон кишит шайками дезертиров, — сдержанно сказал Клем Уизерби. — За последние три месяца они убили двух сборщиков налогов.
— Значение промышленности для цивилизации слишком преувеличено, — полусонно произнес доктор Феррис. — Нынешнее народ-
ное государство Индия существовало веками безо всякого промышленного развития.
— Людям нужно меньше материальных вещей и более суровая дисциплина ограничений, — пылко заявил Юджин Лоусон. — Для них это будет полезно.
— Черт возьми, вы намерены поддаться на уговоры этой дамочки, выпустить из рук самую богатую страну на свете? — спросил, вскочив с места, Каффи Мейгс. — Самое время отказаться от целого континента — ив обмен на что? На жалкий, маленький штат, который уже дошел до ручки! Бросьте Миннесоту, держитесь за свою трансконтинентальную сеть. Когда повсюду мятежи и беспорядки, вы не сможете держать людей в узде без транспорта для перевозки войск, если не сможете держать войска в нескольких днях пути от любой точки. Сейчас не время экономить. Не трусьте, слушая эту болтовню. Страна у вас в кармане. Нужно только держать ее там.
— В конечном счете... — начал было неуверенно Моуч.
— В конечном счете мы все умрем, — огрызнулся, расхаживая по комнате, Каффи Мейгс. — Экономия, черт возьми! Еще много поживы осталось в Калифорнии, Орегоне и прочих штатах. Я считаю, что нам нужно подумать об экспансии: при нынешнем положении дел нас никто не остановит, можно прибрать к рукам Мексику, возможно, Канаду — это не составит особых трудов.
И тут Дагни увидела ответ — за их словами тайную предпосылку. Несмотря на голословную преданность этих людей веку науки, истеричную технологическую тарабарщину, их циклотрон и звуковые волны, ими двигало видение не промышленных достижений, а той формы существования, какую промышленники уничтожили: видение толстого, неопрятного раджи, глядящего в ленивом ступоре пустыми глазами, утонувшими в дряблых складках плоти, которому нечего больше делать, как перебирать драгоценные камни да время от времени вонзать нож в тело изголодавшегося, измученного трудом и болезнями человека, чтобы забрать у него несколько зернышек риса, а потом требовать рис у сотен миллионов таких же людей и таким образом превращать зернышки в алмазы.
Раньше она думала, что промышленное производство для всех несомненная ценность, что стремление этих людей присвоить чужие предприятия служит признанием ценности таких предприятий. Она, дитя промышленной революции, считала невозможным и забытым, наряду с выдумками астрологии и алхимии, то, что эти люди знали посредством не мысли, а той невыразимой мерзости, которую именовали своими инстинктами и эмоциями: пока люди будут трудиться для выживания, они будут производить достаточ-
но, чтобы человек с дубиной мог отнять большую часть произведенного, если миллионы людей будут согласны покоряться; чем усерднее люди работают и меньше получают, тем покорнее их дух; что людьми, которые зарабатывают на жизнь, передвигая рукоятки на электрическом щите управления, править не так просто, а теми, кто роет землю голыми руками, легко; феодалам не нужны электронные предприятия для того, чтобы пить до одури из кубков с драгоценными камнями, как не нужны раджам Народного государства Индия.
Она видела, чего они хотят, видела цель их «инстинктов», которые они называли «необъяснимыми». Видела, что Юджин Лоусон, гуманист, находит удовольствие в перспективе массового голода, что доктор Феррис, ученый, мечтает о том дне, когда люди вернутся к плугу. Единственной ее реакцией были удивление и безразличие: удивление потому, что не могла понять, что доводит людей до такого состояния; равнодушие — поскольку не могла считать людьми тех, кто уже дошел до него. Они продолжали разговаривать, но Дагни не могла ни говорить, ни слушать. Она поймала себя на том, что ей хочется только вернуться домой и лечь спать.
— Мисс Таггерт, — послышался вежливый, рассудительный, чуть встревоженный голос, она вскинула голову и увидела любезного официанта, — звонит помощник управляющего терминала Таггертов, просит разрешения немедленно поговорить с вами. Утверждает, что это крайне необходимо.
Для нее было облегчением встать и выйти из этой комнаты, пусть даже для ответа на звонок о новом бедствии. Было облегчением услышать голос помощника управляющего, пусть даже он говорил:
— Мисс Таггерт, система блокировки вышла из строя. Остановлено восемь прибывающих поездов и шесть отходящих. Мы не можем впустить их в туннели или выпустить оттуда, не можем найти главного инженера, не можем обнаружить места короткого замыкания, у нас нет медного провода для ремонта, мы не знаем, что делать, мы...
— Сейчас буду, — сказала она и положила трубку.
Спеша к лифту, потом по величественному вестибюлю отеля «Уэйн-Фолкленд», Дагни чувствовала, что возвращается к жизни, возможности действовать. Такси стали редкостью, и на свисток швейцара не появилось ни одной машины. Она быстро пошла по улице, забыв, как одета, и удивляясь, почему ветер кажется таким холодным и пронизывающим.
Дагни думала только о терминале и была поражена великолепием неожиданного зрелища: она увидела быстро шедшую навстречу ей
женщину, уличный фонарь освещал ее блестящие волосы, обнаженные руки, развевающуюся черную пелерину и пламя бриллиантов на груди, позади нее виднелись длинный, пустой коридор улицы и обрамленные точками света небоскребы. Сознание, что она видит себя в боковом зеркале витрины цветочного магазина, пришло секундой позже: она ощутила очарование среды, которой принадлежали этот образ и город. Потом Дагни почувствовала приступ отчаянного одиночества, гораздо более широкого, чем простор пустой улицы, и приступ гнева на себя, на нелепый контраст между ее внешностью, этой ночью и временем.
Из-за угла появилось такси, Дагни остановила машину, расположилась на сиденье и хлопнула дверцей, надеясь оставить на пустом тротуаре охватившее ее чувство. Но поняла — с насмешкой над собой, с тоской и горечью, — что это чувство ожидания, которое испытывала на первом балу и в те редкие минуты, когда ей хотелось, чтобы внешняя красота жизни соответствовала ее внутреннему великолепию. «Нашла время думать об этом!» — насмешливо сказала она себе. «Не сейчас!»— мысленно крикнула в гневе, но какой-то безутешный голос продолжал ее спрашивать под гул мотора: «Ты считала, что должна жить для счастья — что осталось у тебя от него? Чего ты добьешься своей борьбой? Да, скажи честно: чего? Или ты становишься одной из тех жалких альтруистов, у которых уже нет ответа на этот вопрос?..» «Не сейчас!» — приказала она себе, когда в ветровом стекле такси появился освещенный вход в терминал Таггертов.
Люди в кабинете управляющего походили на погасшие светофоры, словно здесь тоже нарушилась некая цепь, и не было живительного тока, приводящего их в действие. Они смотрели на нее с какой - то пассивностью, словно не имело значения, позволит она остаться им замершими или включит рубильник и заставит их двигаться.
Управляющего терминалом не было. Главного инженера не могли найти; последний раз его видели два часа назад. Помощник управляющего истощил свою инициативу, вызвавшись позвонить ей. Другие не вызывались делать ничего. Инженер по сигнализации, похожий на студента человек тридцати с лишним лет, говорил вызывающе:
— Но такого никогда не случалось, мисс Таггерт! Блокировка никогда не отказывала. Она не должна огказывать. Мы знаем свою работу, можем заботиться о блокировке не хуже, чем кто бы то ни было, но не в тех случаях, когда она выходит из строя, хотя не должна!
Дагни не могла понять, сохраняет ли умственные способности пожилой диспетчер, много лет проработавший на железной дороге, но скрывает их, или месяцы подавления этих способностей у ничто-
жили их окончательно, даровав ему покой косности. «Мы не знаем, что делать, мисс Таггерт». «Не знаем, к кому обращаться за разрешением». «Нет правил относительно чрезвычайных происшествий подобного рода». «Нет даже правил относительно того, кто должен устанавливать эти правила!»
Дагни выслушала их и без слова объяснения сняла телефонную трубку. Велела телефонистке соединить ее с вице-президентом «Ат - лантик Саузерн» в Чикаго, позвонить ему домой, поднять его с постели, если он спит.
— Джордж? Дагни Таггерт, — сказала она, услышав в трубке голос конкурента. —Не отправишь ли ко мне инженера по сигнализации чикагского терминала Чарлза Меррея на сутки?.. Да... Хорошо. Посади его в самолет, пусть будет здесь как можно быстрее. Скажи, что мы заплатим три тысячи долларов... Да, на один день... Да, так скверно... Да, я заплачу ему наличными, из своего кармана, если придется. Заплачу, сколько нужно для взятки, чтобы сесть в самолет, но отправь его первым же самолетом из Чикаго... Нет, Джордж, ни единого— в «Таггерт Трансконтинентал» не осталось ни одного умеющего думать... Да, раздобуду все бумаги, льготы, исключения и разрешения вследствие чрезвычайных обстоятельств... Спасибо, Джордж. До свиданья.
Дагни положила трубку и быстро заговорила, обращаясь к окружающим, чтобы не слышать тишины этой комнаты и Терминала, где больше не раздавалось стука колес, не слышать горьких слов, которые словно бы повторяла эта тишина: «В иТаггерт Трансконтинентал” не осталось ни одного думающего...»
— Немедленно подготовьте аварийный поезди команду. Отправьте на гудзонскую линию, пусть снимут все медные провода, лампочки, сигналы, телефоны— все, что является собственностью компании, и к утру доставят сюда.
— Но, мисс Таггерт, работа на гудзонской линии приостановлена только временно, и департамент по объединению отказал нам в разрешении разбирать эту линию!
— В ответе буду я.
— Но как отправить отсюда аварийный поезд, если нет никаких сигналов?
— Сигналы будут через полчаса.
— Откуда они возьмутся?
— Пошли, — сказала она, вставая.
Все последовали за ней, быстро шедшей по пассажирской платформе мимо сбившихся в кучки беспокойных пассажиров у неподвижных поездов. Дагни стремительно прошла по узкому проходу среди лаби-
ринта рельсов, мимо погасших светофоров и неподвижных стрелок, под громадными сводами туннелей слышались только ее шаги и глухое поскрипывание досок под более медленными шагами шедших за ней, напоминавшее вымученное эхо, она шла к освещенному стеклянному кубу башни А, висевшей в темноте, словно корона низложенного правителя над царством пустых железнодорожных путей.
Директор башни был очень опытным человеком на очень квалифицированной работе, поэтому не мог полностью скрыть опасное бремя разума. Он с первых же слов понял, чего хочет от него Дагни, ответил отрывистым «Хорошо, мэм», угрюмо занялся самыми унизительными расчетами за свою долгую карьеру. Дагни поняла, как глубоко он это осознает, по брошенному на нее взгляду, в котором были негодование и терпеливость, те отпечатки эмоций он уловил и на ее лице.
— Вначале сделаем работу, а потом будем предаваться чувствам, — сказала она, хотя он не произнес ни слова.
— Хорошо, мэм, —деревянно ответил директор.
Его комната на верху подземной башни походила на застекленную веранду над тем местом, где некогда проходил самый быстрый, оживленный и упорядоченный на свете поток. Он составлял графики движения более девяноста поездов в час, наблюдал, как под его руководством они шли в безопасности по лабиринту путей и стрелок в Терминал и из него, проходя под стеклянными стенами его башни. Теперь впервые он смотрел на пустую темноту.
В открытую дверь комнаты Дагни видела работников башни, стоявших в угрюмой праздности, —людей, чья работа не позволяла расслабиться ни на минуту, — стоявших длинными рядами, напоминавшими листы меди с вертикальной гофрировкой, полки с книгами — своеобразный памятник разуму. Движение одного из небольших рычагов, торчавших, будто закладки на книжных полках, приводило в действие тысячи электрических схем, замыкало тысячи контактов и размыкало столько же других, заставляло десятки стрелок освобождать избранный путь, десятки сигнальных фонарей — освещать его; ошибки, случайности, противоречия исключались; неимоверная сложность мысли сосредоточивалась в движении человеческой руки, чтобы определить и обезопасить маршрут поезда, чтобы сотни поездов могли проноситься мимо нее, тысячи жизней и тонн металла могли передвиг аться на кратком расстоянии друг от друга, защищенные лишь мыслью человека, изобретшего эти рычаги. Но они — Дагни посмотрела налицо своего инженера по сигнализации — считали, что требуется лишь жест, чтобы управлять этим движением, и теперь работники башни стояли в праздности, а на громадных панелях перед директором башни вспыхи-
вавшие красные и зеленые огоньки, которые объявляли о движении поездов на расстоянии многих миль, представляли собой стеклянные бусинки, похожие на те, за которые дикари некогда продали остров Манхэттен.
— Вызовите всех своих неквалифицированных рабочих, — сказала она помощнику управляющего, —помощников, путевых обходчиков, обтирщиков паровозов, всех, кто сейчас в Терминале, и прикажите немедленно прийти сюда.
— Сюда?
— Сюда, — сказала она, указывая на путь возле башни. — Вызовите и всех стрелочников. Позвоните на склад, пусть доставят сюда все фонари, какие смогут найти, — кондукторские, штормовые, какие угодно.
— Фонари, мисс Таггерт?
— Принимайтесь задело.
— Хорошо, мэм.
— Что это мы делаем, мисс Таггерт? — спросил диспетчер.
— Мы будем управлять движением вручную.
— Вручную? —переспросил инженер по сигнализации.
—Да, приятель! Чему вы так удивляетесь? —Дагни не могла удержаться. — Человек представляет собой только мышцы, так ведь? Мы вернемся к тому времени, когда не существовало систем блокировки, семафоров, электричества, когда для сигнализации использовались не сталь и электричество, а люди, держащие фонари. Вместо фонарных столбов использовались живые люди. Вы давно за это ратовали и получили то, что хотели. О, вы думали, что ваши орудия будут определять ваш образ мыслей? Но получилось наоборот, и теперь увидите, какие орудия были определены вашим образом мыслей!
«Но даже возвращение назад требует деятельности разума», —подумала Дагни, осознав парадоксальность своего положения при взгляде на вялые лица вокруг.
— Как будем переводить стрелки, мисс Таггерт?
— Вручную.
— А переключать сигналы?
— Вручную.
— Каким образом?
— Поставив у каждого столба человека с фонарем.
— Как? Это не совсем ясно.
— Будем использовать запасные пути.
— Откуда люди будут знать, куда переводить стрелку?
— По расписанию.
— Что?
— По расписанию — как в прежние времена, — она указала на директора башни. — Он составит график того, как пропускать поезда и по каким путям. Напишет указания для каждого сигнала и стрелки, назначит несколько человек связными, они будут доставлять эти указания к каждому посту, и то, что раньше занимало минуты, теперь займет часы, но мы пропустим все ожидающие поезда в терминал и отправим б путь...
— Будем работать таким образом всю ночь?
— И весь завтрашний день, пока инженер, знающий свое дело, не покажет вам, как отремонтировать систему блокировки.
— В договоре с профсоюзами ничего не говорится о людях, стоящих с фонарями. Начнутся беспорядки. Профсоюз будет возражать.
— Пусть его руководители придут ко мне.
— Будет возражать департамент по объединению.
— В ответе буду я.
— Знаете, я бы не хотел отвечать за отдачу распоряжений...
— Я буду отдавать их.
Дат ни вышла на площадку железной лестницы сбоку башни; она силилась овладеть собой. На миг ей показалось, что она тоже точный высокотехнологичный механизм., оставшийся без электричества, и пытается управлять трансконтинентальной железной дорогой с помощью двух рук. Поглядела на громадную, тихую пустоту таггертовского подземелья и ощутила приступ мучительного унижения, потому что видит его низведенным до того уровня, когда люди с фонарями будут стоять в туннелях, словно его последние мемориальные статуи.
Дагни едва различала лица людей, собиравшихся у подножья башни. Они тихо подходили сквозь тьму и останавливались в синеватом полумраке, за спиной у них горели синие фонари, на плечи им падали полосы света из башенных окон. Она видела испачканную одежду, мускулистые тела, вяло опущенные руки людей, измотанных неблагодарным, не требующим мысли трудом. Это были чернорабочие железной дороги, молодые люди, которые теперь не могли искать возможности преуспеть, и старики, которые никогда не хотели ее искать. Они стояли молча, не с живым любопытством работников, а с усталым безразличием каторжников.
— Распоряжения, которые вы получите, исходят от меня, — заговорила Дагни громко и четко, стоя на железной лестнице над ними. — Люди, которые их вам отдадут, действуют по моим указаниям. Система блокировки вышла из строя. Придется заменить ее ручной работой. Движение поездов должно восстановиться полностью.
Дагни заметила несколько лиц в толпе, обращенных к ней со странным выражением: с завуалированной обидой и каким-то бес-
церемонным любопытством, напомнившим ей вдруг, что она —женщина. Потом она вспомнила, как одета, подумала, что здесь ее наряд выглядит неуместно, а вслед за этим во внезапном неистовом порыве, похожем на вызов и на верность полному, подлинному значению настоящей минуты, сбросила назад пелерину и стояла в ярком свете под закопченными колоннами, будто на официальном приеме, сурово распрямившись, выставляя напоказ красивые обнаженные руки, сияющий черный атлас платья, брошь, сверкающую, словно боевая награда.
— Директор башни расставит стрелочников по постам. Отберет людей для сигнализации поездам фонарями и для передачи его распоряжений, — она силилась заглушить какой-то горестный голос, говоривший: «И это все, для чего пригодны люди, а может, непригодны даже для этого... на “Таггерт Трансконтинентал” не осталось ни одного думающего...» — Поезда будут продолжать движение в Терминал и из него. Вы будете оставаться на своих местах до...
И тут Дагни умолкла. Первое, что она увидела, были его глаза и волосы: беспощадно проницательные глаза и пряди волос, словно бы излучающие солнечный свет в полумраке подземелья, с оттенком от медного до золотого; она увидела Джона Голта среди каторжной команды недумающих, в грязном комбинезоне и рубашке с закатанными рукавами, отметила его манеру стоять; лицо Джона было запрокинуто, глаза смотрели на нее так, словно он видел все это несколько минут тому назад.
— В чем дело, мисс Таггерт? — негромко произнес директор башни, он стоял рядом с ней, держа в руке какую-то бумагу, и Дагни подумала, что странно возвращаться из стадии бессознательного состояния, острейшего в ее жизни осознания, только она не знала, как долго такая стадия длилась, не знала, где находится, и почему. Она видела лицо Голта, замечала в складке его губ, в очертаниях угловатых щек присущую ему беспощадную безмятежность, но во взгляде было признание расстояния между ними и того факта, что эта минута невыносима даже для него.
Дагни понимала, что продолжает говорить, потому что люди смотрели на нее с таким видом, будто слушают, однако не слышала собственного голоса, она продолжала говорить, словно выполняла полученное под гипнозом задание, данное себе целую вечность назад, сознавая только, что завершение этого задания является вызовом ему.
Ей казалось, что она стоит в солнечной тишине и из всех чувств обладает только зрением, и лицо Голта — единственный объект, а выражение его лица напоминает речь, от которой у нее сжима-
ет горло. Было как будто бы совершенно естественным, что он здесь, но невыносимо просто; было потрясением не его присутствие, а всех остальных на путях ее железной дороги, где ему — место, а им — нет. Она вспомнила те мгновения в поезде, когда при въезде в туннель ощутила внезапное торжественное напряжение, словно это место демонстрировало ей в обнаженной простоте сущность ее железной дороги и ее жизни, союз материи и сознания, застывшую форму изобретательности разума, дающую физическое существование его цели. Дагни ощутила внезапную надежду, словно эта минута вмещала смысл всех ее ценностей, тайную радость, — как будто здесь, под землей, ее ждала некая перспектива: было закономерно, что теперь она встретила Джона Голта именно в туннеле. Он воплощал собой этот смысл и эту перспективу. Она больше не замечала ни его одежды, ни того уровня, до которого низвела его железная дорога. Дагни видела только конец мучениям в те месяцы, когда он был вне досягаемости, отмечала то, чего ему эти месяцы стоили, а единственными словами, мысленно обращенные к нему, были: «Это награда за все мои дни». И его ответ: «За все мои».
Дагни поняла, что перестала обращаться к незнакомцам, когда увидела, что директор башни вышел вперед и стал что-то говорить им, бросая беглый взгляд на лист бумаги в руке. Потом она вдруг обнаружила, что спускается по лестнице и уходит от толпы не к платформе и выходу, а в темноту заброшенного туннеля. «Ты последуешь за мной, — звала она его, и ей казалось, что эта мысль выражается не в словах, а в напряжении мышц, напряжении воли совершить то, что выше ее возможностей, однако Дагни твердо знала, что это будет совершено ее желанием... — Нет, — подумала она, — не желанием, а полной закономерностью этого. Ты последуешь за мной, — это было не просьбой, не молитвой, не требованием, а спокойной констатацией факта, в этом содержа! ась вся ее способность к познанию и все познанное за годы жизни. — Ты последуешь за мной, если мы есть то, что мы есть, — ты и я, если мы живем, если мир существует, если ты понимаешь значение этой минуты и не можешь позволить ей уйти, как позволили другие, в бессмысленность нежеланного и недоступного. Ты последуешь за мной». Она ощущала ликующую уверенность, которая представляла собой не надежду, не веру, а акт поклонения логике жизни.
Дагни шла по пришедшим в негодность путям, подлинному, гранитному, темному коридору. Голос директора был уже не слышен. Потом она почувствовала биение сердца и услышала в ответном ритме биение жизни города над головой, но ей казалось, что она слышит
движение собственной крови, словно заполняющий эту тишину звук и движение города как биение жизни в своем теле, а далеко позади она слышала звук шагов, но не останавливалась.
Дагни пошла быстрее, миновала запертую железную дверь, за которой хранились остатки его двигателя, не остановилась, но легкое содрогание явилось ответом на внезапное понимание единства и логики событий последних двух лет. Цепочка синих фонарей уходила в темноту над блестящим гранитом, над рваными мешками с песком, содержимое которых частично просыпалось на рельсы, над ржавыми грудами металлолома. Когда она услышала, что шаги приближаются, остановилась и обернулась.
Дагни увидела блестящие пряди волос Голта, бледное пятно его лица и темные впадины глаз. Лицо скрылось в темноте, но звук его шагов предвещал появление под другим фонарем, осветившим его глаза, которые смотрели прямо вперед, и она почувствовала уверенность, что он не переставал наблюдать за ней с того мгновения, как увидел на башне.
Дагни слышала биение жизни города над ними. «Эти туннели, — думала она, —корни города и всего движения до самого неба. Но мы, Джон Голт и я, были живой силой в этих корнях, мы — начало, цель и смысл. Он тоже слышит биение жизни города, как биение жизни в своем теле».
Дагни отбросила пелерину назад и стояла, вызывающе выпря - мясь, он видел ее такой на лестнице башни, впервые видел такой десять лет назад здесь, под землей. Она слышала слова его признания как ритм биения его сердца, из-за которого так трудно было дышать: «Ты выглядела символом роскоши, ты гармонировала с этим местом, служившим ее источником... казалось, ты возвращаешь радость жизни тем, кому она принадлежит по праву... в тебе были видны энергия и ее результат... и я был первым, кто сказал, в каком смысле то и другое неразделимы...»
Следующее мгновение походило на вспышки света в период мрачного затемнения — она увидела его лицо, когда он остановился рядом, его спокойствие, сдерживаемую пылкость, смех понимания в темно-зеленых глазах. По тому, как плотно были сжаты его губы, она поняла, что он читает в ее лице. Дагни ощутила прикосновение его губ к своим, потом движение их вниз, по шее, всасывающее движение, оставляющее синяки, увидела блеск своих бриллиантов на дрожащей меди его волос.
Потом она уже не осознавала ничего, кроме ощущения своего тела, которое внезапно обрело силу непосредственно постигать ее самые глубинные ценности. И подобно тому, как ее глаза обладали
способностью преображать световые волны в зрение, уши —колебания в звук, так тело теперь обрело способность преображать энергию, определявшую весь выбор ее жизни, в непосредственное чувственное восприятие. Это было не прикосновение руки, приводящее ее в дрожь, а мгновенное подытоживание его смысла, сознание., что это его рука, и движется она так, будто ее плоть представляет собой его собственность, а движение его руки — это принятие всех достижений. Это было всего лишь ощущение физического удовольствия, но в нем содержалось ее обожание этого человека, всего, чем была его жизнь: с ночи, когда состоялся массовый митинг на заводе в Висконсине, до долины в Атлантиде, сокрытой Скалистыми горами, до торжествующей насмешки разума —в нем содержались ее гордость собой и тем, что он избрал ее в качестве своего зеркала, что ее тело теперь дав ал о ему высшее удовольствие жизни, как и его тело — ей. Вот что содержалось в этом прикосновении, но она сознавала только то, как движется его рука по ее груди.
Он сорвал ее пелерину, и она почувствовала стройность своего тела через кольцо его рук, словно его личность была просто орудием для ее торжествующего осознания себя, но она была только орудием для собственного ощущения его. Казалось, она достигла предела своей способности чувствовать, однако то, что она чувствовала, походило на крик нетерпеливого требования, назвать которое она не могла, но в нем была та же амбициозность, как во всем ходе ее жизни, та же неистощимость ликующей алчности.
Он отвел назад ее голову, чтобы взглянуть ей прямо в глаза и понять весь смысл их действий, словно направляя прожектор сознания для встречи их глаз в минуту предстоящей интимности.
Потом она почувствовала, что мешковина колет плечи, осознала, что лежит на рваных мешках с песком, увидела блеск своих чулок, ощутила прикосновение его губ на своей лодыжке, то, как они поднимаются вверх по ноге, словно он хотел познать форму ее ноги с помощью губ. Дагни ощутила касание его руки, прикосновение его губ к своим губам, к шее. Потом не было ничего, кроме движений его тела и все усиливающейся жадности, как будто она была уже не личностью, а лишь стремлением к невозможному. Но вдруг до нее дошло, что это возможно, она ахнула, затихла, сознавая, что больше уже нечего желать.
Она увидела, как он лежит рядом с ней на мешках, словно его расслабленное тело стало мягким, увидела свою пелерину, свисавшую с рельса у их ног, на гранитном своде поблескивали капли влаги, медленно сползавшие в невидимые щели, светясь, будто фары далеких машин. Когда Джон заговорил, голос звучал так, словно он спокойно продолжал фразу в ответ на вопросы в ее сознании, как будто ему уже
нечего больше скрывать, и теперь он должен только обнажить свою душу так же просто, как обнажил бы тело:
—.. .вот так я наблюдал за тобой десять лет... отсюда, из-под земли под твоими ногами... знал каждое движение, которое ты совершала в своем кабинете на верхнем этаже здания, никак не мог на тебя насмотреться... ночи, проведенные лишь для того, чтобы мельком увидеть тебя здесь, на платформе, когда ты садилась в поезд.... Когда приходило распоряжение прицепить твой вагон, я узнавал об этом и ждал, чтобы увидеть, как ты поднимаешься по пандусу, хотел, чтобы ты шла помедленней... твою походку я бы узнал повсюду... твою походку и твои ноги... сначала я всегда видел только твои ноги, быстро спускавшиеся по пандусу, проходившие мимо, когда я смотрел с запасного пути внизу... думаю, я мог бы изваять их, наблюдал, как ты проходишь... когда возвращался к своей работе... когда шел домой перед восходом, чтобы поспать три часа, но сон не приходил...
— Я люблю тебя, — сказала Дагни, голос ее был невыразительным, но по-детски хрупким.
Голт закрыл глаза, словно позволяя этому звуку пройти через минувшие годы.
—Десять лет, Дагни. Лишь однажды было несколько недель, когда ты была передо мной, на виду, вблизи, не спешившая прочь, а замершая, будто на освещенной сцене, частной сцене для моего наблюдения... ия наблюдал за тобой часами много вечеров... в освещенных окнах кабинета начальника «Линии Джона Голта»... и однажды ночью...
Дагни ахнула.
— Это был ты, в ту ночь?
— Ты меня видела?
— Видела твою тень... на тротуаре... ты расхаживал взад и вперед. .. это выглядело борьбой... выглядело... — Дагни умолкла; ей не хотелось говорить «пытка».
— Это была борьба, — спокойно сказал он. — В ту ночь мне хотелось войти, встретиться с тобой, поговорить... в ту ночь я был ближе всего к нарушению своей клятвы, когда увидел, как ты опустилась ничком на стол, когда увидел, что ты сломлена бременем, которое несла...
— Джон, в ту ночь я думала о тебе... только не знала этого...
— Но, видишь ли, знал я.
— ...это был ты, всю мою жизнь, во всем, что я делала, во всем, чего хотела...
— Знаю.
— Джон, самое трудное было не тогда, когда я оставила тебя в долине... Это было...
— Твое выступление по радио в день возвращения?
— Да! Ты слушал?
— Конечно. Я рад, что ты это сказала. Это было великолепно. И я... я все равно знал.
— Знал... о Хэнке Риардене?
— До того, как увидел тебя в долине.
— Это было... ожидал ты этого, когда узнал о нем?
— Нет.
— Это было...
Дагни не договорила.
— Тяжело? Да. Но лишь первые несколько дней. На другую ночь... Рассказать, что я сделал на другую ночь после того, как узнал об этом?
-Да.
— Я ни разу не видел Хэнка Риардена, видел только его фотографии в газетах. Я знал, что в ту ночь он был в Нью-Йорке, на какой-то конференции крупных промышленников. И хотел только взглянуть на него. Стал ждать у входа в отель, где проходила конференция. Под козырьком над входом горел яркий свет, но на тротуаре было темно, и я мог видеть, оставаясь невидимым. Поблизости болтались несколько бродяг, моросил дождь, поэтому мы жались к стенам здания. Участников конференции, когда они стали выходить, было легко узнать по одежде и поведению: явно дорогая одежда и какая-то властная робость, словно они изо всех сил притворялись и из-за этого чувствовали себя виноватыми. Личные шоферы подгоняли их машины, несколько репортеров задерживали их вопросами, непрошеные поклонники пытались услышать хоть одно слово. Эти промышленники были измотанными людьми, пожилыми, вялыми, из кожи лезли, пытаясь скрыть неуверенность. А потом я увидел Риардена. На нем было дорогое пальто военного покроя и надвинутая на глаза шляпа. Он шел быстро, с такой уверенностью, которую надо заслужить. Несколько коллег-промышленников набросились на него с вопросами, и эти магнаты держались перед ним как непрошеные поклонники. Я смотрел на него, когда он стоял, касаясь дверцы машины, голов а его была поднята, и я увидел улыбку, уверенную, раздраженную и чуть насмешливую. А нагом на миг я сделал то, чего никогда не делал раньше, то, чем многие люди испортили себе жизнь, —я увидел эту сцену вне данной реальности, увидел мир таким, каким его создавал Риар - ден, словно мир гармонировал с ним, и он был символом этого мира. Я увидел мир успеха, неподавленной энергии, беспрепятственного целеустремленного движения в течение многих лет к тому, чтобы
наслаждаться заслуженной наградой. Я увидел, стоя в толпе бродяг, то, к чему бы привели меня годы, если бы такой мир существовал, и ощутил отчаянную тоску — он был воплощением всего, чем я стал бы... и обладал всем, чем обладал бы я. Но это был всего лишь миг. Потом я вновь увидел эту сцену в истинном свете: то, какую цену платит он за свои блестящие способности, какие пытки переносит в безмолвном недоумении, силясь понять то, что я уже понял. Я увидел, что мир, каким его хотел видеть он, не существует, что его еще нужно создавать, увидел Риардена таким, какой он есть, символом моей битвы, ненагражденного героя, которого я должен освободить, а потом... принял то, что узнал о нем и тебе. Понял, что это ничего не меняет, и этого следовало ожидать, все закономерно.
Услышав ее легкий стон, Голт негромко хохотнул.
— Дагни, суть не в том, что я не страдал, — я понимаю несущественность страдания, боль нужно преодолевать и отвергать, не принимать как часть души и вечное искажение картины мира. Не жалей меня. Потом все было хорошо.
Она молча повернула к нему голову, он улыбнулся, приподнявшись на локте, и взглянул ей, лежавшей беспомощно, неподвижно, прямо в глаза.
— Ты был путевым обходчиком здесь— здесь! — двенадцать лет... — прошептала Дагни.
— Да. •
— С тех пор...
— С тех пор, как ушел с завода «Двадцатый век».
— В ту ночь, когда ты впервые увидел меня... ты уже работал здесь?
— Да. И в то утро, когда ты вызвалась работать у меня кухаркой, я был всего-навсего твоим путевым обходчиком в отпуске. Понимаешь, почему я засмеялся?
Дагни смотрела на Голта: на ее лице была мучительная улыбка, на его — веселая.
— Джон...
— Говори. Но скажи все.
— Ты был здесь... все те годы...
-Да.
— .. .все те годы... когда железная дорога гибла... когда я искала людей с интеллектом... силилась найти хотя бы одного...
— ...когда ты искала по всей стране изобретателя моего двигателя, когда ты кормила Джеймса Таггерта и Уэсли Моуча, когда ты называла свое лучшее достижение именем врага, которого хотела уничтожить.
Дагни закрыла глаза.
— Я был здесь все эти годы, — заговорил он, — в пределах твоей досягаемости, в твоих владениях, видел твои усилия, одиночество, тоску, видел тебя в сражении, которое, по-твоему, ты вела за меня, сражение, в котором поддерживала моих врагов и терпела бесконечные поражения. Я был здесь, меня скрывал лишь недостаток твоего зрения, как Атлантида скрыта от людей лишь оптической иллюзией. Я был здесь и ждал того дня, когда ты увидишь, поймешь, что по кодексу мира, который ты поддерживаешь, все, что ты ценишь, должно быть отправлено на мрачное дно подземелья, и тебе придется искать свои ценности там. Я был здесь. Ждал тебя. Я люблю тебя, Дагни. Люблю больше жизни, я, научивший людей, как любить жизнь. Я научил их также никогда не ожидать ничего бесплатного, и то, что сделал сегодня., сделал с полным сознанием, что заплачу за это, может быть, жизнью.
— Нет!
Голт с улыбкой кивнул.
— Да. Ты знаешь, что сломила меня, что я нарушил свое решение, ноя сделал это сознательно, понимая, что это означает, сделал не в слепой уступке данной минуте, а с полным пониманием последствий и готовностью перенести их. Я не мог допустить, чтобы эта минута прошла мимо нас, она принадлежала нам, любимая, мы заслужили ее. Но ты еще не готова бросить железную дорогу и присоединиться ко мне, не нужно это говорить, я знаю. И поскольку я решил взять то, что хотел, пока это не полностью мое, то должен буду расплатиться, но не могу знать, когда и как, знаю только, что раз сдался врагу, придется принять последствия.
Он улыбнулся в ответ на ее взгляд:
— Нет, Дагни, ты не враг мне в душе, но враг в действительности, в пути, которым идешь, ты не видишь этого, но я вижу. Настоящие враги не представляют для меня опасности. Ты представляешь. Ты единственная, кто может навести их на мой след. У них никогда не будет возможности узнать, кто я, но с твоей помощью они смогут.
— Нет!
— Нет, намеренно ты этого не сделаешь. И ты вольна изменить свой путь, но пока следуешь этим, не вольна уйти от его логики. Не хмурься, я сделал этот выбор и решил принять опасность. Дагни, я торговец во всем. Я хотел тебя и был не в силах изменить твое решение, я был в силах только обдумать цену и решить, могу ли ее себе позволить. Я смог. Моя жизнь принадлежит мне, я могу тратить ее или беречь. И ты, — словно бы продолжая эту фразу, Голт взял ее на руки и поцеловал в губы, она бессильно лежала, сдавшись, волосы ее спадали, голова запрокинулась, удерживали ее только его губы, —
ты — та награда, которую я должен был получить и решил заплатить за нее. Я хотел тебя, и если цена этому — моя жизнь, я отдам ее. Жизнь, но не разум.
Голт сел, улыбнулся и с внезапным суровым блеском в глазах спросил:
— Хочешь, чтобы я присоединился к тебе и стал работать? Хочешь, отремонтирую твою систему блокировки за час?
— Нет!
Этот вскрик был незамедлительным ответом на внезапно представшее перед ней зрелище, зрелище людей в особой столовой отеля «Уэйн-Фолкленд».
Он засмеялся:
— Почему?
— Не хочу видеть тебя их рабом!
— А себя?
—Я думаю, что они теряют силы, и я одержу верх. Я смогу выдержать это еще немного.
— Вот именно, еще немного продержишься, но не до победы, а до прозрения.
— Я не могу дать ей погибнуть!
Это был крик отчаяния.
— Пока что, — спокойно сказал Голт.
Он встал, и она, утратившая дар речи, покорно поднялась.
— Я останусь здесь, на своей работе, — заговорил Голт. —Только не пытайся увидеть меня. Тебе придется вынести то, что вынес я и от чего хотел тебя избавить, тебе придется вести прежнюю жизнь, зная, где я, желая меня, как я желал тебя, но не позволяя себе приблизиться ко мне. Не ищи меня здесь. Не приходи ко мне домой. Не позволяй им увидеть нас вместе. А когда дойдешь до конца, когда будешь готова бросить дорогу, не говори им, просто нарисуй мелом символ доллара на пьедестале статуи Ната Таггерта — где ему и место, — потом возвращайся домой, и я появлюсь в течение суток.
Дагни склонила голову в безмолвном обещании.
Но когда Голт повернулся, чтобы уйти, по ее телу неожиданно пробежала дрожь, напоминавшая первый трепет пробуждения или последнюю конвульсию жизни, и закончилась невольным криком:
— Куда ты?
— Превратиться в столб, стоять с фонарем до рассвета — это единственная работа, какую мне поручает твой мир и какую получит от меня.
Она схватила его за руку, чтобы удержать, следовать за ним, следовать слепо, оставив все, кроме возможности видеть его лицо.
— Джон!
Он сжал ее запястье, вывернул руку и отвел:
— Нет.
Потом поднес ее к губам, и прикосновение их было более страстным признанием, чем все, какие он сделал, и пошел вдоль уходящих вдаль рельсов. Дагни показалось, что и он, и рельсы одновременно покидают ее.
Когда она, пошатываясь, вошла в зал Терминала, первый грохот колес сотряс стены здания, словно внезапное биение остановившегося сердца. Храм НатаТаггертабыл тихим, пустым., негасимый свет отражался от мраморного пола. По нему, шаркая, шли несколько оборванцев. На ступеньках пьедестала, под статуей сурового, торжествующего человека, сидел бродяга в лохмотьях, сутулясь в покорном смирении с судьбой, он напоминал птицу с ощипанными крыльями, которой некуда деться, отдыхающую на первом попавшемся выступе.
Дагни опустилась на ступени пьедестала, словно такая же отщепенка. Запыленная пелерина плотно окутывала ее плечи. Она сидела, подперев голову рукой, не способная ни плакать, ни двигаться. Ей казалось, что она видит фигуру человека, держащего фонарь в поднятой руке, и эта фигура походила то на статую Свободы, то на человека с золотыми волосами, держащего фонарь на фоне полуночного неба, красный фонарь, остановивший движение мира.
— Не принимайте к сердцу, леди, что бы там оно ни было, — с вялым сочувствием сказал ей бродяга. — Все равно поделать ничего нельзя... Какой смысл, леди? Кто такой Джон Голт?