АТЛАНТИДА
О |
ткрыв глаза, Дагни увидела солнечный свет, зеленую листву и мужское лицо. Подумала: «Я знаю, что это». Это был тот мир, который в шестнадцать лет она ожидала увидеть, и вот оказалась в нем. Он выглядел таким простым, понятным, что впечатление от него походило на благословение, содержащееся всего в двух словах и многоточии: «Ну, конечно...»
Дагни посмотрела на мужчину, стоящего подле нее на коленях, и поняла, что всегда готова была отдать жизнь, дабы увидеть это: лицо без следов страдания, страха или вины. Выражение лица было таково, что казалось: этот человек гордится тем, что горд. Угловатость скул наводила на мысль о надменности, напряженности, презрительности— и, однако, в лице не виделось ничего подобного, оно выражало, скорее, конечный результат: безмятежную решимость и уверенность, безжалостную чистоту, которая не станет ни искать прощения, ни даровать его. Перед ней предстало лицо человека, которому нечего скрывать или избегать, в нем не угадывалось ни страха быть увиденным, ни страха смотреть, поэтому первое, что Дагни уловила, был пронизывающий взгляд: он смотрел так, словно зрение — его любимое орудие, а наблюдать — безграничное, радостное приключение; его глаза представляли собой высшую ценность для мира и для него самого; для него— из-за способности видеть, для мира — потому, что видеть его очень даже стоило. На миг Дагни подумала, что оказалась в обществе не просто человека, а чистого сознания, тем не менее она никогда еще не воспринимала мужское тело так остро. Легкая ткань рубашки, казалось, не скрывала, а подчеркивала очертания фигуры; кожа была загорелой, тело обладало твердостью, суровой, непреклонной силой, гладкой четкостью отливки из какого-то потускневшего, плохо обработанного металла, вроде сплава меди с алюминием; цвет кожи сливался с каштановыми волосами, их пряди золотились под солнцем, глаза светились, словно единственная не потускневшая, тщательно отполированная
часть всей композиции: они походили на темно-зеленый отблеск на металле.
Мужчина смотрел на нее с легкой улыбкой, говорившей не о радости открытия, а о простом созерцании, словно он тоже видел нечто долгожданное, в существовании которого никогда не сомневался.
Дагни подумала, что это ее мир, что вот так люди должны выглядеть и ощущать себя, а все прочие годы неразберихи и борьбы были лишь чьей-то бессмысленной шуткой. Она улыбнулась этому человеку как собрату-заговорщику, с облегчением, чувством освобождения, радостной насмешкой надо всем, что ей никогда больше не придется считать значительным. Он улыбнулся в ответ, улыбка была такой же, как и у нее, словно он испытывал то же самое и понимал, что у нее на уме.
— Не нужно воспринимать все это всерьез, правда? —прошептала Дагни.
— Не нужно.
Тут сознание вернулось к ней полностью, и она поняла, что совершенно не знает этого человека. Хотела отстраниться, но вышло лишь легкое движение головы по густой траве, на которой она лежала. Попыталась встать.
Боль в спине заставила ее от этой мысли отказаться.
— Не двигайтесь, мисс Таггерт. Вы получили травму.
— Вы меня знаете?
Голос ее был спокойным, твердым.
— Я знаю вас много лет.
— А я вас?
— Думаю, да.
— Как вас зовут?
— Джон Голт.
Дагни посмотрела на него в каком-то оцепенении.
— Почему вы испугались? — спросил он.
— Потому что верю.
Он улыбнулся, словно полностью поняв смысл, вложенный ею в эти слова; в улыбке было и согласие принять вызов, и насмешка взрослого над самообманом ребенка.
Дагни чувствовала себя так, словно возвращалась к жизни после катастрофы, в которой разбился не только самолет. Она не могла собрать обломки, не могла припомнить, что знала об этом имени, знала только, что оно обозначало какую-то темную пустоту, и ее требовалось постепенно заполнить. Сделать это сейчас она не могла, человек рядом с ней слепил ее, словно прожектор, не позволяющий разглядеть вещи, выброшенные во внешнюю тьму.
— Это вас я преследовала? — спросила она.
— Да.
Дагни медленно огляделась. Она лежала на лугу у подножия гранитного утеса, поднимавшегося на тысячи футов в голубое небо. По другую сторону луга скалы, сосны и блестящие листья берез скрывали пространство, тянущееся к далекой стене окружавших долину гор. Самолет ее не разбился — он лежал в нескольких футах в стороне на брюхе. Нигде не было видно ни другого самолета, ни строений, ни хоть каких-то признаков человеческого жилья.
— Что это за долина? — спросила она.
Он улыбнулся.
— Терминал Таггертов.
— Как это понять?
— Увидите.
Смутное, будто невесть кем подсказанное желание побудило Дагни проверить, остались ли у нее силы. Она могла двигать руками и ногами; могла приподнять голову, а когда глубоко вдохнула, почувствовала острую боль, затем увидела текущую тонкой струйкой кровь.
— Отсюда можно выбраться? — спросила она.
Голос Голта казался серьезным, но отливающие металлом зеленые глаза улыбались.
— Совсем — нет. Временно — да.
Дагни стала подниматься. Голт наклонился, чтобы помочь ей, но она вложила все силы в быстрый, решительный рывок и ускользнула от его рук, силясь встать на нош.
—Думаю, я могу... — начала она и. едва ее ступни коснулись земли, упала; лодыжку пронзила острая боль.
Голт поднял ее на руки и улыбнулся.
— Нет, мисс Таггерт, не можете.
И понес ее через луг.
Дагни лежала неподвижно, полуобняв Голта, положив голову ему на плечо, и думала: «Всего на несколько минут — пока это длится — можно покориться: забыть все и позволить себе чувствовать...» Она задумалась, испытывала ли раньше что-то подобное, около минуты промучилась, но вспомнить не смогла. Некогда ей дано было познать чувство уверенности — окончательной, достигнутой, не подлежащей сомнению. Но ощущение безопасности и сознание, что принимать защиту, а значит, сдаваться, допустимо для нее — было внове, потому что это странное чувство было охранной грамотой не от будущего, а от прошлого, щитом, избавляющим не от битвы, а от поражения, плечом, подставленным не ее слабости, а силе... Ощущая, сколь крепки его руки, видя медно-золотистые пряди его волос, тени ресниц на лице, она вяло подумала: «Да, защищена, но от чего?.. Это он — тот враг... так ведь? Так почему?..» Дагни не знала и не могла сейчас об этом думать. Потребовалось усилие, чтобы вспомнить: несколько часов назад у нее были некие цели и мотив. Она пыталась вспомнить, какие.
— Вы знали, что я лечу за ваші? — спросила она.
— Нет.
— Где ваш самолет?
— Налетном поле.
— А где оно?
— В другом конце долины.
— Когда я смотрела вниз, там не было никакого поля. Да и луга не было. Откуда он взялся?
Голт поднял взгляд к небу.
— Посмотрите внимательно. Видите что-нибудь вверху?
Дагни запрокинула голову, однако не увидела ничего, кроме безмятежной утренней лазури. Вскоре разглядела несколько легких полос мерцающего воздуха.
— Тепловые волны, — сказала она.
— Преломление лучей света в земной атмосфере, — ответил он. — Эта долина представляет собой вершину горы высотой в восемь тысяч футов и находится в пяти милях отсюда.
— Что-что?
— Да, не удивляйтесь, вершина горы, на которую не станет садиться ни один летчик. То, что вы видели, было ее отражением, спроецированным над этой долиной.
— Каким образом?
— Тем же, что вызывает в пустыне мираж: отражением от слоя нагретого воздуха.
— И что же вызывает это отражение?
— Воздушный экран, надежно защищающий от всего— кроме такой смелости, как ваша.
— О чем это вы?
— Я никак не думал, что какой-нибудь самолет станет пикировать всего лишь в семистах футах от земли. Вы врезались в лучевой экран. Некоторые из этих лучей, создавая магнитное поле, глушат моторы. Ну, что ж, вы второй раз удивили меня: за мной никогда еще не летали.
— А зачем вам этот экран?
— Это место — частная собственность, и она должна оставаться частной.
— Что это за место?
—Я покажу его вам, раз уж вы здесь, мисс Таггерт. А потом отвечу на ваши вопросы.
Дагни умолкла. Она вдруг поняла, что спрашивает Голта о чем угодно, только не о нем самом. Казалось, он представлял собой единое целое, ставшее понятным с первого взгляда, как некий неизменный абсолют, как не требующая объяснений аксиома; она словно и так уже знала о нем все, и теперь ей в этом знании оставалось только утвердиться.
Голт нес ее по узкой извилистой тропе, спускавшейся ко дну долины. На склонах вокруг, неподвижно прямо, в мужественной простоте, будто доведенные до искомой формы скульптуры, стояли высокие темные пирамиды елей — полная противоположность сложному, женственному, многообразному кружеву трепетавших в солнечных лучах березовых листьев.
Лучи солнца падали сквозь листву на его волосы, на их лица. Дагни не могла видеть, что лежит внизу, за серпантином тропы.
Ее взгляд постоянно возвращался к его лицу. Голт также то и дело смотрел на нее. Сперва она отворачивалась, будто стыдясь своего интереса. Потом, следуя его примеру, больше не отводила глаз, видя: он знает, что она чувствует, и не скрывает от нее смысла своих взглядов.
Дагни понимала: его молчание такое же признание, как и ее. Он держал ее не бесстрастно, как мужчина, просто несущий раненую женщину, лишь потому, что она не может ходить. Это было объятием, хотя она не замечала даже намека на какую-то интимность в поведении Голта; она только чувствовала, как он всем телом чувствует ее тело.
Дагни услышала шум водопада еще до того, как увидела хрупкую хрустальную нить, падающую прерывистыми блестящими полосками по уступам. Этот звук доносился сквозь неясный ритм в ее мозгу, казавшийся не громче отголосков воспоминаний — но они двигались дальше, а ритм сохранялся. Дагни прислушивалась к шуму воды, но другой звук становился отчетливее, нарастая не в ее голове, а где-то в листве. Тропинка круто свернула, и во внезапно открывшейся прогалине Дагни увидела внизу, на уступе, небольшой дом с блеском солнца на стеклах распахнутого окна. И тут поняла, что из прошлого вызвало у нее желание покориться настоящему — это было ночью в пыльном вагоне «Кометы», когда она впервые услышала тему Пятого концерта Халлея: чистую, свободно парящую музыку, будто взлетающую над клавишами фортепиано под четкими движениями чьих-то сильных, уверенных пальцев.
Дагни поспешно, словно надеясь застать Голта врасплох, спросила:
— Это ведь Пятый концерт Ричарда Халлея, так ведь?
-Да.
— Когда он написал его?
— Почему бы не спросить у самого композитора?
— Он здесь?
— Вы слышите его игру. Это его дом.
— О!..
— Вы познакомитесь с ним позже. Халлей будет рад поговорить с вами. Он знает, что вечерами, в одиночестве, вы слушаете только его пластинки.
— Откуда?
— Я сказал ему.
На лице Дагни отразился вопрос, который она готова была начать словами: «Как, черт возьми...» — но увидела выражение глаз Голта и засмеялась; смех ее отражал то же, что его взгляд. Нельзя спрашивать ни о чем, подумала она, нельзя ни в чем сомневаться — при звуках такой музыки, торжественно поднимающейся сквозь залитую солнцем листву, музыки освобождения, избавления, исполняемой так, как и должно, как она силилась услышать ее в раскачивающемся вагоне сквозь стук усталых колес... Должно быть, именно так виделись ей эти звуки той ночью: волшебная долина, утреннее солнце и... Она ахнула, потому что тропинка повернула, и с высоты открытого уступа она увидела город на дне долины.
Собственно, это был не город, лишь скопление домов, беспорядочно разбросанных от дна до уступов гор, вздымавшихся над крышами и охватывающих их крутым, непроходимым кольцом.
Это были жилые дома, небольшие, новые, с резкими, угловатыми формами и блеском широких окон. Вдали некоторые строения казались более высокими, струйки дыма над ними наводили на мысль о промышленном районе. Но вблизи, на стройной гранитной колонне, поднимавшейся с уступа внизу до уровня ее глаз, стоял слепивший своим блеском, делавший все остальное тусклым, знак доллара высотой в три фута, выполненный из чистого золота. Он сиял в пространстве над городом, словно его герб, его символ, его маяк, и улавливал солнечные лучи, будто аккумулируя их и пересылая в сиянии своем туда, вниз, к крышам домов.
— Что это? — изумленно спросила Дагни.
— А, это шутка Франсиско.
— Какого Франсиско? — прошептала она, уже зная ответ.
— Франсиско д’Анкония.
— Он тоже здесь?
— Будет со дня на день.
— Почему вы назвали это шуткой?
— Он установил сей знак как юбилейный подарок хозяину этих мест. А потом мы сделали его своей эмблемой. Нам понравился ход мысли Франсиско.
— Разве владелец этих мест не вы?
— Я? Нет, что вы... — Голт глянул вниз, на подножие уступа, и добавил, указывая: — Вот идет хозяин.
В конце грунтовой дороги остановилась легковая машина, из нее вышли двое и стали торопливо подниматься. Разглядеть их лиц Дагни не могла; один был высоким, худощавым, другой пониже, более мускулистый. Они скрылись из виду за поворотом тропинки.
Дагни снова увидела их, когда они появились из-за выступа скалы. Их лица поразили ее, словно внезапное столкновение.
— Ну и ну, будь я проклят! — сказал, глядя на нее, мускулистый, которого она не знала.
Она же смотрела на его элегантного, высокого спутника: это был Хью Экстон.
Он заговорил первым, поклонясь ей с любезной приветственной улыбкой:
— Мисс Таггерт, мне впервые кто-то доказал мою неправоту. Я и не думал, говоря, что вы никогда его не найдете, увидеть вас у него на руках.
— На руках у кого?
— Ну, как же, у изобретателя того двигателя.
Дагни ахнула, закрыв глаза; она должна была догадаться сама. Подняв веки, она взглянула на Джона Голта. Тот улыбался, уверенно, насмешливо, словно опять понимал, что это для нее значит.
— Было бы поделом, если б вы себе шею свернули! — гневно проворчал мускулистый, впрочем, с явной озабоченностью, даже чуть ли не с симпатией. — Надо ж было додуматься выкинуть такой трюк, и кому?! Женщине, которую бы здесь и так приняли с распростертыми объятиями, войди она через парадную дверь!
— Мисс Таггерт, позвольте представить вам Мидаса Маллигана, — сказал Голт.
— О!.. — только и вымолвила Дагни, а потом рассмеялась: удивляться она уже не могла. — Вы хотите сказать, что я погибла в катастрофе, и это какой-то иной род существования?
— Верно, род существования иной, — ответил Голт. — А что касается гибели, разве не кажется, что все, скорее, наоборот?
— Да, — прошептала она, —да... — и улыбнулась Маллигану. — А где эта парадная дверь?
— Здесь, — ответил он, указывая на свой лоб.
— Я потеряла ключ, — сказала Дагни искренне, без обиды. —Я теперь потеряла все ключи.
— Вы найдете их. Но что, черт возьми, вы делали в этом самолете?
— Преследовала.
— Его? — он указал на Голта.
— Да.
— Вам повезло, что остались живы! Сильно покалечились?
— Не думаю.
— Когда вам окажут помощь, придется ответить на несколько вопросов.
Маллиган резко повернулся и первым пошел вниз, к машине, потом оглянулся на Голта:
— Ну, что теперь делать? Мы не готовы к этому: первый штрейкбрехер.
— Первый... кто? — спросила Дагни.
— Неважно, — ответил Маллиган и снова поглядел на Голта. — Так что делать-то?
— Она будет на моем попечении, — ответил Голт, —я за нее в ответе. Вы займитесь Квентином Дэниелсом.
— О, с ним все в порядке. Ему нужно лишь осмотреться. Все остальное он, как будто, знает.
— Да. Квентин практически сам прошел весь путь, — видя, что Дагни смотрит на него в изумлении, Голт сказал: — Вы сделали мне комплимент, выбрав Дэниелса моим дублером. Он вполне заслуживал доверия.
— Где он? — спросила Дагни. — Расскажите, что случилось.
— Ну, Мидас встретил нас на летном поле, отвез меня домой, а Дэниелса взял к себе. Я собирался встретиться с ними за завтраком, но увидел, как ваш самолет, вертясь, падает на луг. Я оказался ближе всех.
— Мы приехали быстро, как только смогли, — сказал Маллиган. — Я считал, что тот, кто сидит в этом самолете, вполне заслуживает гибели. Мне и в голову не могло прийти, что это один из тех двоих на всем белом свете, единственных, для кого я сделал бы исключение.
— А кто второй? — спросила Дагни.
— Хэнк Риарден.
Она невольно поморщилась, как от боли; это походило на внезапный удар в солнечное сплетение.
Дагни стало любопытно, почему ей вдруг показалось, что Голт смотрит пристально ей в лицо и что она заметила в нем какую-то перемену, слишком быструю, чтобы ее понять.
Они подошли к машине. Это был «хэммонд» с откинутым верхом, одна из самых дорогих моделей, выпущенный несколько лет назад, но в превосходном состоянии благодаря умелому обращению. Голт посадил Дагни на заднее сиденье, он придерживал ее, обняв одной рукой. Она время от времени чувствовала острую боль в ноге, но старалась не обращать на нее внимания. Смотрела на далекие дома города, когда Маллиган повернул ключ зажигания, и машина тронулась, а когда они проезжали мимо символа доллара, и золотой луч, скользнув полбу, резанул ей по глазам, она спросила:
— И кто же хозяин всего этого?
— Я, — ответил Маллиган.
— А он кто? — она кивнула на Голта.
Маллиган усмехнулся:
— Он просто здесь работает.
— А вы, доктор Экстон? — спросила она.
Тот обратил взгляд на Голта.
— Я — один из его двух отцов, мисс Таггерт. Тот самый, который не предал его.
— О! — произнесла она, догадавшись. — Ваш третий ученик? - Да.
— Помощник бухгалтера! — простонала она, вспомнив.
— Что-что?
— Так назвал его доктор Стэдлер. Сказал, что вот кем, видимо, стал его третий ученик.
— Он дал мне слишком высокую оценку, — сказал Голт. — По его меркам, по меркам его мира, я значительно ниже.
Машина свернула на узкую дорогу, ведшую к дому, одиноко стоявшему на гребне горы над долиной. Дагни увидела человека, быстро шагавшего по тропинке в сторону города. Он был одет в синий хлопчатобумажный комбинезон и нес под мышкой жестяную коробку для завтрака. В его быстрых, порывистых движениях было что-то знакомое. Когда машина проезжала мимо, Дагни мельком увидела его лицо — и откинулась назад; голос ее взвился до вопля от боли, причиненной внезапным толчком машины... и увиденным:
— Остановите! Остановите! Не дайте ему уйти!
Это был Эллис Уайэтт.
Мужчины рассмеялись, но Маллиган остановил машину.
— О... —виновато пролепетала Дагни слабым голосом, поняв, что из этой долины Уайэтт не исчезнет.
Уайэтт побежал к ним: он тоже узнал ее. Когда он ухватился за край дверцы, Дагни увидела его лицо и пылкую, торжествующую улыбку, которую видела раньше всего лишь раз: на платформе «Узла Уайэтта».
— Дагни! И вы, наконец, тоже? Одна из нас?
— Нет, —ответил ему Голт. — Мисс Таггерт здесь случайно.
— Что?
— Ее самолет разбился. Не видели?
— Разбился... здесь?
-Да.
— Я слышал шум самолета, но... — выражение замешательства на его лице сменилось улыбкой, сожалеющей, удивленной, дружеской. — Понятно. О, черт, Дагни, это просто нелепо!
Она беспомощно смотрела на него, не в силах связать прошлое с настоящим; беспомощно — как человек, говоривший во сне мертвому другу те слова, что не сказал ему при жизни, но теперь повторяющий их наяву, вспоминая, как старался дозвониться до него почти два года назад, те самые слова, которые надеялся произнести, если увидит его снова:
— Я... я пыталась связаться с вами.
Уайэтт мягко улыбнулся:
— Мы тоже долго пытались связаться с вами, Дагни... Вечером увидимся. Не беспокойтесь, я не исчезну — думаю, вы тоже.
Он помахал остальным и пошел, унося свою жестяную коробку. Маллиган завел мотор; она подняла взгляд и увидела, что Голт опять пристально на нее смотрит. Лицо Дагни помрачнело, словно она позволила себе признать боль, отказывая ему в удовольствии упрекнуть ее в скрытности.
— Ладно, — сказала она. — Догадываюсь, что за демонстрацию вы хотите устроить, дабы меня впечатлить.
Хоть, возможно, и неловко Дагни пыталась пошутить, но на лице Голта не отразилось никакой ответной реакции, если, конечно, не считать таковой полное бесстрастие.
— Наше первое правило, мисс Таггерт, — сказал он, — в том, что каждый должен увидеть все своими глазами.
Машина остановилась перед одиноко стоящим домом. Он был выстроен из грубо обтесанных гранитных блоков, фронтон его был полностью прозрачен — почти сплошной лист стекла.
— Я пришлю врача, — сказал Маллиган, отъезжая, а Голт понес Дагни по дорожке.
— Это ваш дом? — спросила она.
— Мой, — ответил Джон Голт, открывая ногой дверь.
Он перенес Дагни через порог в блестящую просторную гостиную; потоки солнечного света падали на полированные сосновые доски стен. Она увидела несколько изготовленных вручную предметов мебели, потолок с голыми балками, сводчатый проход в небольшую кухню с неотшлифованными полками, деревянным столом и поразительно искусными деталями хромировки электрической плиты; дом обладал примитивной простотой хижины первопроходца, сведенной к самому необходимому, но построенный со сверхсовременным мастерством.
Голт пронес Дагни через поток солнечного света в маленькую комнату для гостей и уложил на кровать. Она увидела окно, выходившее на склон с каменными ступенями и устремленными в небо соснами. Под подоконником — надписи мелкими буквами, словно вырезанными в древесине стен; несколько разрозненных строчек, будто написанных разными почерками. Слов Дагни разобрать не могла. Затем увидела еще одну дверь, полуоткрытую — она вела в спальню Голта.
— Я здесь гостья или арестантка? — спросила Дагни.
— Это будет зависеть от вашего выбора, мисс Таггерт.
— Я не могу выбирать, имея дело с незнакомцем.
— С незнакомцем? Разве вы не назвали свою железную дорогу моим именем?
— О!.. Да... — и вновь мелькнула смутная догадка. — Да, я... — она смотрела на высокого человека с залитыми солнцем волосами, со сдержанной улыбкой в беспощадно проницательных глазах и видела — словно отражение — Свою Дорогу и тот летний день, когда был пущен первый состав, думала, что если человеческая фигура и может служить эмблемой Этой Дороги, то она перед ней. — Да... Назвала... — затем, припомнив остальное, добавила: — Оказалось, что именем врага.
Голт улыбнулся.
— Это противоречие вам рано или поздно придется разрешить, мисс Таггерт.
— Это вы... Не так ли? Уничтожили мою дорогу...
— Нет. Уничтожило ее противоречие.
Дагни закрыла глаза; через несколько секунд задала вопрос:
— Я слышала о вас всякое, что же правда?
— Все.
— Вы сами распространяли эти слухи?
— Нет. Зачем? Я никогда не хотел, чтобы обо мне говорили.
— Но знаете, что стали легендой?
-Да.
— Молодой изобретатель из моторостроительной компании «Двадцатый век» — одна из подобных правд, так ведь?
-Да.
Дагни не могла сдержать волнения, ее голос упал до шепота:
— Тот двигатель... что я обнаружила... его сделали вы?
— Да.
Дагни невольно вскинула голову от радости.
— Секрет преображения энергии... — начала было она и умолкла.
— Я мог бы объяснить его вам за пятнадцать минут, — сказал Голт в ответ на ее невысказанную, отчаянную просьбу, — но на свете нет силы, способной заставить меня это сделать. Если понимаете это, значит, со временем поймете и все остальное.
— Та ночь... двенадцать лет назад... весенняя ночь, когда вы ушли с собрания шести тысяч предателей — эта история верна, не так ли?
— Да.
— Вы сказали им, что остановите двигатель мира.
— Я остановил его.
— Что именно вы сделали?
— Ничего, мисс Таггерт. И в этом весь мой секрет.
Дагни молча устремила на него долгий взгляд. Голт стоял с таким видом, словно читал ее мысли.
— Разрушитель... —заговорила она потерянным, беспомощным голосом.
—.. .самая зловредная тварь на свете, — продолжил он, почти цитируя, и она узнала свои слова, — человек, организующий утечку мозгов...
— Как же пристально вы следили за мной, — заметила Дагни, — и как долго?
Пауза была очень краткой; взгляд его остался неподвижным, но ей показалось, что в нем появилась напряженность, словно оттого, что он давно ждал этой встречи, и она услышала в его голосе какую - то странную, тщательно скрываемую пылкость, когда Голт спокойно ответил:
— Много лет.
Дагни закрыла глаза; ей хотелось просто расслабиться и сдаться. Она чувствовала какое-то беззаботное равнодушие, она стремилась лишь к покою — к тому, чтобы кто-нибудь объявил ее беспомощной и позаботился о ней.
Приехал врач, седовласый человеке добрым, задумчивым лицом и сдержанными, уверенными манерами.
— Мисс Таггерт, — сказал Голт, — позвольте представить нам доктора Хендрикса.
— Неужели Томаса Хендрикса? — воскликнула она с невольной детской бестактностью; это было имя знаменитого хирурга, ушедшего на покой и исчезнувшего шесть лет назад.
— Разумеется, — пожал плечами Голт.
Доктор Хендрикс в ответ улыбнулся.
— Мидас сказал, что мисс Таггерт нужно лечить от потрясения, — произнес он, — причем не того, которое она перенесла, а от будущего.
— Оставлю вас заниматься этим, — сказал Голт, — асам пойду купить что-нибудь к завтраку.
Дагни наблюдала за сноровистостью работы доктора Хендрикса, осматривающего ее травмы. Он привез прибор, какого она раньше не видела: портативный рентгеновский аппарат. Доктор сказал, что у нее треснули хрящи двух ребер, растянуты связки голеностопного сустава, содрана кожа на колене и локте, а на теле появилось несколько фиолетовых синяков. К тому времени, когда он быстро и умело наложил повязки и приклеил пластырь, ей казалось, что ее тело представляет собой мотор, проверенный опытным механиком, и беспокоиться о нем больше не стоит.
— Мисс Таггерт, я бы советовал вам оставаться в постели.
— О, нет! Если ходить осторожно и медленно, все будет в порядке.
— Вам следует отдохнуть.
— Думаете, я смогу?
Доктор Хендрикс улыбнулся:
— Пожалуй, нет.
Когда вернулся хозяин дома, она уже оделась. Доктор описал ему состояние Дагни и добавил:
— Завтра я заеду.
— Спасибо, — сказал Голт. — Счет пришлите мне.
— Ни в коем случае! — возмутилась Дагни. — Я сама его оплачу.
Мужчины переглянулись с усмешкой, словно услышав похвальбу нищего.
— Обсудим это позже, — сказал Голт.
Доктор Хендрикс ушел, и Дагни попыталась встать, хромая, держась за мебель. Голт поднял ее, отнес на кухню и усадил за накрытый на двоих стол.
Увидев кипящий на плите кофейник, два стакана апельсинового сока, толстые керамические тарелки, блестящие в лучах солнца на чистом столе, она ощутила голод.
— Когда вы спали и ели последний раз? — спросил Голт.
— Не знаю... я обедала в поезде с... с бродягой,— чуть не брякнула она и услышала какой-то отчаянный голос, умолявший ее бежать, бежать от мстителя, который не станет ее преследовать — мстителя, сидевшего напротив нее со стаканом апельсинового сока в руках. — Не знаю... кажется, много веков назад, на другой планете.
— Как получилось, что вы стали преследовать меня?
— Я приземлилась в аэропорту Афтона, когда вы взлетали. Один человек сказал мне, что Квентин Дэниелс улетел с вами.
— Помню, как ваш самолет заходил на посадку. Но это был единственный раз, когда я о вас не думал. Я полагал, что вы едете поездом.
Глядя на него в упор, она спросила:
— Как прикажете это понимать?
— Что?
— Единственный раз, когда вы не думали обо мне.
Голт не отвел взгляда; Дагни увидела характерную для него мимику: гордые, упрямо сложенные губы изогнулись в легкой улыбке.
— Как хотите, — ответил он.
Она чуть помолчала, лицо ее стало суровым. А в голосе звучало обвинение:
— Вы знали, что я еду за Квентином Дэниелсом?
— И примчались раньше, чтобы не дать мне встретиться с ним? Чтобы нанести мне поражение — прекрасно зная, что оно будет означать для меня?
— Конечно.
Дагни отвела взгляд и промолчала. Голт поднялся, чтобы закончить готовить завтрак. Она наблюдала, как он, стоя у плиты, жарит гренки и яичницу с беконом. Движения его были уверенными, непринужденными, но это было мастерство другой профессии; руки его двигались с четкостью машиниста, передвигающего рычаги управления. Она внезапно вспомнила, где уже видела такие же виртуозные и бессмысленные действия.
— Научились этому у доктора Экстона? — спросил а она, указывая на плиту.
— Да, помимо всего прочего.
— Он учил вас тратить время, ваше время, — она не могла сдержать негодующей дрожи в голосе, — на такую работу?!
— Я тратил время и на гораздо большие пустяки.
Когда он поставил перед ней тарелку, она спросила:
— Где вы взяли продукты? Здесь есть продовольственный магазин?
— Лучший на свете. Принадлежит Лоуренсу Хэммонду.
— Что?!
—Лоуренсу Хэммонду из «Хэммонд Кар Компани». Бекон с фермы Дуайта Сандерса — из «Сандерс эркрафт». Яйца и масло от судьи Нар - рангасетта — из Верховного суда штата Иллинойс.
Дагни злобно посмотрела на тарелку, словно боясь коснуться ее.
— Это самый дорогой завтрак, какой у меня когда-либо был, учитывая стоимость времени повара и всех остальных.
— С одной стороны — да. Но с другой — самый дешевый, потому что никакая часть его не ушла к грабителям, которые заставили бы вас платить за него из года в год и в конце концов бросили голодать.
После долгого молчания она спросила простодушно, чуть ли не с завистью:
— Что вы все здесь делаете?
— Живем.
Дагни еще ни разу не слышала, чтобы это слово звучало так убедительно.
— А что у вас за служба, место, должность, чин... не знаю, как и назвать? Ведь Мидае Маллиган сказал, что вы работаете здесь.
— Пожалуй, я мастер на все руки.
— Что-что? Простите, не поняла.
— Меня вызывают, когда выходит из строя какое-то оборудование — к примеру, в системе энергоснабжения.
Дагни посмотрела на него и внезапно подскочила, невольно бросив взгляд на электрическую плиту, но боль в ноге заставила ее снова сесть.
Голт усмехнулся:
— Да-да, и это тоже, только успокойтесь, а то доктор Хендрикс вернет вас в кровать.
— Система энергообеспечения... — сдавленно произнесла она, — энергетическая система здесь... работающая на вашем двигателе?
-Да.
— Он построен? Действует?
— Он готовил вам завтрак.
— Я хочу видеть его!!!
— Не стоит калечиться, чтобы посмотреть на плиту. Это обыкновенная электрическая плита, только эксплуатация ее примерно в сто раз дешевле. И это все, что вы сможете увидеть, мисс Таггерт.
— Вы обещали показать мне долину.
— Долину покажу. Но генератор — нет.
— Ладно. А остальное — сейчас, как только покончим с завтраком?
— Если хотите и если способны двигаться.
— Способна.
Голт встал, подошел к телефону и набрал номер:
— Алло, Мидас?.. Да... Он был? Да, у нее все в порядке... Дашь мне машину на сегодня?.. Спасибо. Да, по обычной ставке, двадцать пять центов... Пришлешь ее сюда?.. Слушай, а нет ли у тебя случайно какой-нибудь трости? Она ей потребуется... Сегодня вечером? Да, пожалуй. Мы будем. Спасибо.
Он положил трубку. Дагни изумленно смотрела на него.
— Насколько я поняла, мистер Маллиган — которому принадлежит около двухсот миллионов долларов, — будет брать с вас двадцать пять центов за пользование машиной?
— Совершенно верно.
— Господи, неужели он не может дать ее вам просто так, в виде любезности?
Голт посмотрел на Дагни какое-то время, так, чтобы она непременно заметила и верно оценила его холодную усмешку.
— Мисс Таггерт, — заговорил он, — у нас в этой долине нет ни законов, ни правил, ни каких-то официальных организаций. Мы приехали сюда, потому что хотим отдохнуть. Но есть определенные обычаи, которые мы все соблюдаем, так как прекрасно понимаем, от чего именно хотим отдохнуть и от чего наш отдых зависит. Поэтому сразу предупреждаю вас, что в этой долине одно слово находится под запретом: слово «дай».
— Прошу прощения, — сказала она. — Вы правы.
Он снова налил ей кофе и протянул пачку сигарет.
Беря сигарету, она улыбнулась: на ней был знак доллара.
— Если к вечеру не очень устанете, — сказал Голт, — Маллиган приглашает нас на ужин. Там будет несколько гостей, с которыми, полагаю, вы захотите встретиться.
— О, конечно! Я не устану. Думаю, никогда больше не буду уставать.
Когда они позавтракали, Дагни увидела, как перед домом остановилась машина Маллигана. Водитель выскочил, побежал по дорожке и ринулся в комнату, даже не задержавшись, чтобы позвонить или
постучать. Она не сразу поняла, что этот пылкий, запыхавшийся, растрепанный молодой человек — Квентин Дэниелс.
— Мисс Таггерт, — воскликнул он, — прошу меня простить! — искренняя вина в его голосе противоречила радостно-взволнованному выражению лица. — Раньше я никогда не нарушал слова! Оправдания этому нет, я не могу просить у вас извинений и знаю, вы не поверите мне, но правда заключается втом, что я... я забыл!
Она взглянула на Голта.
— Я вам верю.
— Я забыл, что обещал ждать, забыл обо всем — вспомнил лишь несколько минут назад, когда мистер Маллиган сказал, что вы разбились здесь на самолете, тут я понял, что это моя вина, и если с вами что-то случилось... Господи, вы целы?
— Да. Не беспокойтесь. Присаживайтесь.
—Я не представляю, как можно забыть о честном слове. Не знаю, что со мной случилось.
— Зато я знаю.
— Мисс Таггерт, я несколько месяцев работал над той гипотезой, и чем дальше, тем более безнадежной она мне представлялась. Я провел в лаборатории два последних дня, пытаясь решить математическое уравнение, казавшееся тупиковым. Думал, что скорей умру у грифельной доски, но не сдамся. Когда он вошел, время было уже позднее. Кажется, я его даже не заметил. Он сказал, что хочет поговорить со мной, я попросил его подождать и продолжал работать. Думаю, просто забыл о его присутствии. Не знаю, сколько он простоял, наблюдая за мной, но помню, как он протянул руку, стер с доски все мои цифры и написал одно краткое уравнение. И тут я заметил его! Потом вскрикнул — это не было полным решением проблемы двигателя, но было путем, которого я не видел, о существовании которого не подозревал, но я понял, куда он ведет! Помню я воскликнул: «Откуда вы можете это знать?» — И он ответил, указывая на фотографию вашего двигателя: «Я тот, кто его сделал». И больше я ничего не помню, мисс Таггерт, я забыл даже о собственном существовавши, потому что мы заговорили о статическом электричестве, преображении энергии и этом моторе.
— По пути сюда мы все время твердили о несовершенстве современной физики и связанных с этим проблемах, — сказал Голт.
— О, я помню, как вы спросили, полечу ли я с вами, — сказал Дэниелс, —хочу лия улететь, никогда не возвращаться и махнуть рукой на все... На все? На мертвый институт, который разрушается, превращается в джунгли, на свое будущее в роли дворника, раба по закону, на Уэсли Моуча, на Директиву 10-289 и низших животных, которые
ползают на брюхе, бормоча, что не существует никакого разума!.. Мисс Таггерт! — ликующе рассмеялся он, — этот человек спросил меня, махну ли я на все это рукой и полечу ли с ним! Ему пришлось спрашивать дважды, сперва я просто не мог поверить. Не мог поверить, что человека нужно вообще об этом спрашивать. Улететь? Да я бы с небоскреба спрыгнул, чтобы последовать за ним, чтобы услышать его формулу, пусть даже в коротком полете, пока мы не ударились о землю!
— Я вас не виню, —сказала Дагни; она смотрела на него с легкой тоской, чуть ли не с завистью. — Кроме того, вы выполнили условия контракта. Вы привели меня к тайне этого двигателя.
— Я и здесь буду дворником, — продолжил Дэниелс, радостно улыбаясь. — Мистер Маллиган сказал, что даст мне работу дворника на электростанции. А когда обучусь, повысит меня до электрика. Мид ас Маллиган — великий человек, правда? Я хочу стать таким же к его возрасту. Хочу заколачивать деньги. Миллионы. Не меньше, чем он!
— Дэниелс! —Дагни рассмеялась, вспомнив спокойную сдержанность, четкую пунктуальность, строгую логику молодого ученого, которого знала в другом мире, в другое время. — Что это с вами? Где вы? Понимаете, что говорите?
— Где я? Я здесь, мисс Таггерт — и здесь никто на меня не давит! Я живу, как хочу! Я стану лучшим, самым богатым электриком на свете! Стану...
— Сперва ты пойдешь в дом Маллигана, — сказал Голт, — и проспишь сутки, иначе близко не подпущу к электростанции.
— Да, сэр, — кротко ответил Дэниелс.
Когда они вышли из дома, солнце клонилось к вершинам сосен, описав круг над долиной блестящего гранита и сверкающего снега. Дагни внезапно показалось, что за этой границей света ничего нет, и она обрадовалась величавому покою, который можно обрести в конкретной, предельной реальности, в знании, что все твои заботы здесь, рядом, под рукой, и не надо ничего выдумывать. Ей захотелось поднять руки над крышами лежавшего внизу города, представляя себе, как кончики пальцев коснутся горных вершин. Но поднять рук Дагни не могла; одной она опиралась о трость, другой — о плечо Голта, и медленно, старательно ступая, шла к машине, словно ребенок, который только учится ходить.
Дагни сидела рядом с Голтом, когда он, огибая город, вел машину к дому Мидаса. Его дом, самый большой в долине, стоял на гребне холма. В отличие от всех прочих он был двухэтажным и представлял собой причудливую комбинацию старинной крепости с толстыми
гранитными стенами, разбитыми широкими открытыми террасами, и ультрасовременной виллы. Голт остановился, высадил Дэниелса и поехал дальше по извилистой, медленно поднимавшейся в горы дороге.
Мысль о несомненном превосходстве и состоятельности Маллигана, роскошная машина, лежавшие на руле руки Голта заставили Дагни подумать, богат ли сам Голт. Она взглянула на его одежду: серые брюки и белая рубашка казались сшитыми из простого, но долговечного материала; узкий кожаный ремень выглядел явно не новым; часы на запястье хоть и показывали точное время, были оправлены в простой корпус из нержавеющей стали... Единственный намек на роскошь — его волосы: пряди струились на ветру, словно жидкое золото или медь.
За поворотом дороги Дагни вдруг увидела зеленые пастбища, тянувшиеся к далекой ферме. Там паслись отары овец, щипали травку лошади; далее мелькали прямоугольники многочисленных свинарников под широкими навесами... затем появился металлический ангар, каких на фермах не бывает. К нему быстро шел человек в яркой ковбойской рубашке. Голт остановил машину и помахал ему, но на вопросительный взгляд Дагни не ответил. И не случайно. Он подарил ей радость открытия: подбежавший к машине человек был Дуайт Сандерс.
— Здравствуйте, мисс Таггерт, — сказал он, улыбаясь.
Она молча посмотрела на закатанные рукава его рубашки, на грубые сапоги, на скот вокруг.
— Стало быть, это все, что осталось от вашей авиакомпании?
— Ну что вы. Есть превосходный моноплан, моя лучшая модель, который вы разбили там, на холмах.
— О, вы знаете об этом? Да, так это один из ваших... Замечательная машина. Но, боюсь, я слишком сильно повредила его.
— Вам следует заплатить за ремонт.
— Кажется, при посадке я распорола брюхо вашего красавца. Никто не сможет его починить.
— Я смогу, мисс Таггерт, поверьте.
Столь теплого, дружеского тона Дагни не слышала уже много лет и давно потеряла надежду услышать его вновь. Она лишь горько усмехнулась:
— Каким образом? Здесь, на свиноферме?
— Ну что вы, — обиделся он. — На «Сандерс Эркрафт».
— И где же она?
—А где она, по-вашему, была? В Нью-Джерси, в том здании, которое кузен Тинки Холлоуэй купил у моих обанкротившихся преемни-
ков на средства от государственного займа и временного освобождения от налогов. В здании, где он построил шесть самолетов, так и не поднявшихся в небо, и восемь, что поднялись, но разбились, с сорока пассажирами каждый.
— Тогда... где же она теперь?
— Там, где я.
Он указал на другую сторону дороги. Сквозь вершины сосен Даг - ни увидела на дне долины прямоугольник аэродрома.
— У нас здесь несколько самолетов, и моя работа — содержать их в исправности, —сказал Сэндерс. —Я — фермер и аэродромный служащий. Прекрасно делаю ветчину и бекон сам, без помощи тех, у кого раньше их покупал. Но они делать без меня самолеты не могут, как, впрочем, и свою прежнюю ветчину.
— Но вы... вы ведь не конструировали самолеты.
— Да, не конструировал. И не строил тепловозы, как некогда вам обещал. Со времени нашей последней встречи я спроектировал и построил всего один новый трактор. Сам. Вручную. Необходимости в массовом производстве не возникло. Этот трактор сократил восьмичасовой рабочий день до четырехчасового там... — его рука по - королевски широким жестом вольного человека указала на другую сторону долины, где Дагни увидела зеленые террасы висячих садов на дальнем горном склоне, — и там, на фермах судьи Наррангасет - та, — его рука медленно двинулась дальше, к длинному, плоскому зеленовато-золотистому участку у начала ущелья, затем к ярко-зеленой полосе. — И там, на пшеничных полях и табачных делянках Ми - даса Маллигана, — рука поднялась выше, к гранитному склону с обширными полосами блестящей от влаги листвы, — и там, на плодовых плантациях Ричарда Халлея...
Еще долго после того, как его рука опустилась, Дагни молчала, а затем сказала лишь:
— Ясно.
— Теперь верите, что я смогу отремонтировать ваш самолет? — спросил Сандерс.
— Верю. Но вы его видели?
— Конечно. Мидас немедленно вызвал двух врачей: Хендрикса для вас, меня для вашего самолета. Но работа эта будет дорого стоить.
— Сколько?
— Двести долларов.
— Двести долларов? — удивленно переспросила Дагни: цена показалась ей до смешного низкой.
— Золотом, мисс Таггерт.
— О!.. Хорошо, где можно купить золото?
— Нигде нельзя, — усмехнулся Голт.
Она резко повернулась и вызывающе взглянула на него:
— Как это нельзя?
— Нельзя там, откуда вы прибыли. Ваши законы это запрещают.
— А ваши нет?
— А наши — нет.
—Тогда продайте его мне. По своему валютному курсу. Назовите любую сумму — в моих деньгах.
— В каких деньгах? Вы неимущая, мисс Таггерт.
— Что???
Наследница Таггертов никак не ожидала услышать подобное в свой адрес, в какой бы точке планеты она ни находилась.
— Увы, но так оно и есть. В этой долине вы неимущая. У вас миллионы долларов в акциях «Таггерт Трачсконтанентал», однако здесь вы не купите на них и фунта бекона.
— Ясно...
Голт улыбнулся и повернулся к Сандерсу:
— Принимайся за ремонт самолета. Когда-нибудь мисс Таггерт расплатится.
Он завел мотор и повел машину дальше. Дагни сидела, ни о чем не спрашивая; в горле стоял комок.
Полоса яркой бирюзы рассекла скалы впереди — дорога делала поворот; Дагни не сразу догадалась, что это озеро. Его недвижная поверхность смешивала голубизну небосвода и зелень поросших соснами гор в такой ясный, чистый цвет, что небо над ней казалось светло-серым. Между соснами несся бурный поток, шумно спадая по каменным уступам и исчезая в безмятежной воде. Неподалеку стояло маленькое гранитное строение.
Голт остановил машину, и тут же из открытой двери дома вышел человек в комбинезоне. Это был Дик Макнамара, некогда ее лучший подрядчик.
— Здравствуйте, мисс Таггерт! — приветливо сказал он. — Рад видеть, что вы не очень пострадали.
Дагни молча кивнула — это было словно приветствие былой потере и безрадостному прошлому, унылому вечеру и выражению отчаяния на лице Эдди Уиллерса, сообщающего о том, что Макнамара ушел. «Пострадала? — подумала она. — Да, но не в этой авиакатастрофе, а в тот вечер, в пустом кабинете...» А вслух произнесла:
— Что вы здесь делаете? Ради чего предали меня в самый тяжелый момент?
Макнамара с улыбкой указал на каменное строение и скалистый обрыв, по которому, исчезая в подлеске, шла водопроводная труба.
— Я занимаюсь коммуникациями. Забочусь о водоснабжении, линиях электропередач и телефонной сети.
— В одиночку?
— Раньше — да. Но за прошлый год нас тут стало так много, что пришлось нанять троих помощников.
— Кого? Откуда?
— Ну, один — профессор экономики, он не мог найти работу, так как учил, что невозможно потреблять больше, чем произведено; другой — профессор истории, не мог найти работу, так как учил, что обитатели трущоб вовсе не те люди, что создали эту страну; третий — профессор психологии, не мог найти работу, так как учил, что люди способны мыслить.
— Они работают у вас водопроводчиками и монтерами?
— Вас удивило бы, как хорошо они справляются.
— А кому остались наши колледжи?
— Какая разница? — Макнамара фыркнул. — Когда я предал вас, мисс Таггерт? Меньше трех лет назад, верно? Я отказался строить ветку для вашей «Линии Джона Голта». Где теперь ваша линия? А мои линии увеличились за это время от двух миль, проложенных Маллиганом, до сотен миль труб и проводов по всей этой долине.
Он увидел на лице Дагни выражение невольного восторга, высокой оценки профессионала; улыбнулся, взглянул мельком на ее спутника и негромко добавил:
— Знаете, мисс Таггерт, если уж говорить о «Линии Джона Голта», может быть, я-то как раз был ей верен, а предали ее вы.
Она посмотрела на Голта. Тот наблюдал за ней, но по его лицу прочесть ничего было нельзя.
Когда они ехали по берегу озера, Дагни спросила:
— Вы нарочно выбрали этот маршрут, да? Показываете мне всех людей, которых... — она умолкла, ей очень не хотелось говорить это, и она закончила иначе: — ...которых я потеряла?
— Я показываю вам всех тех, кого увел от вас, — спокойно ответил он.
«Вот откуда, — подумала Дагни, —этот отпечаток безвинности на его лице: он догадался и произнес те слова, от которых я хотела его избавить, отверг мою попытку смягчить фразу, как отверг и все то, что не основано на его ценностях, и полный гордой уверенности в своей нерушимой правоте похвастался тем, в чем я хотела его обвинить».
Дагни увидела впереди деревянный причал. На залитом солнцем пирсе лежала женщина, наблюдавшая за удочками. Услышав шум машины, она подняла взгляд, потом одним поспешным движением —
быть может, слишком поспешным — вскочила на ноги и побежала к дороге. Она была большеглазой, с темными растрепанными волосами, в закатанных выше колена брюках. Голт помахал ей.
— Привет, Джон! Когда вернулся? — крикнула она.
— Сегодня утром, — ответил он с улыбкой и поехал дальше.
Дагни резко обернулась и увидела, каким взглядом эта женщина
провожала Голта. И хотя в ее глазах была спокойная грусть уже пережитой неудачи, Дагни ощутила то, чего никогда не знала раньше: укол ревности.
— Кто это? — спросила она.
— Наша лучшая рыбачка. Поставляет рыбу на продовольственный рынок Хэммонда.
— А еще кто?
— Вы заметили., что это «еще кто» есть здесь у каждого из нас? Она писательница. Там ее издавать не будут. Она считает, что когда человек имеет дело со словами, то имеет дело с разумом.
Машина свернула на узкую дорогу, круто уходившую вверх, в чащу кустов и сосен. Дагни поняла, чего ожидать, когда увидела прибитый к дереву дорожный указатель ручной работы с надписью «Проезд Buena Esperanza»*.
То был не проезд, то была стена слоистого камня со сложной системой труб, насосов, вентилей и клапанов, поднимающаяся, как лоза, по узким выступам, а на самом верху высился громадный деревянный символ— гордая сила букв, соединившихся в двух словах: «Уайэтт Ойл».
Нефть текла блестящей струей из трубы в цистерну у основания стены — единственное свидетельство громадной тайной работы внутри камня, итога бесперебойного функционирования всех сложных механизмов; но эти механизмы не походили на устройство буровой вышки, и Дагни догадалась, что смотрит на секрет «Проезда Buena Esperanza», поняла, что нефть добывается из недр каким-то способом, который до сих пор люди считали невозможным.
Эллис Уайэтт стоял на уступе, глядя на застекленную шкалу врезанного в камень датчика. Увидев остановившуюся внизу машину, он крикнул:
— Привет, Дагни! Сейчас спущусь!
Вместе сним работали еще двое: рослый мускулистый мужчина рядом с насосом посреди стены и парень возле цистерны на земле. У парня были белокурые волосы и необычайно правильные черты. Дагни была уверена, что это лицо ей знакомо, но не могла вспомнить,
Добрая надежда (асп.).
где его видела. Парень поймал ее недоуменный взгляд, усмехнулся и, словно желая помочь, насвистал негромко, почти неслышно, первые ноты Пятого концерта Ричарда Халлея. Это был тот юный кондуктор с «Кометы».
Она засмеялась:
— Это все-таки был Пятый концерт, верно?
— Конечно, — ответил парень. — Но разве я сказал бы об этом штрейкбрехеру?
— Кому-кому?
— За что я тебе плачу деньги? — спросил, подходя, Эллис Уайэтт; парень со смешком бросился к оставленному на минуту рычагу и снова взялся за него. — Это мисс Таггерт не могла уволить тебя за безделье. Я могу.
— Мисс Таггерт, это одна из причин того, почему я ушел с железной дороги, — сказал парень.
— Вы знали, что я похитил его у вас? — спросил Уайэтт. — Там он был лучшим тормозным кондуктором, а здесь, у меня, — лучший механик, но никто из нас не может удержать его надолго.
— А кто может?
— Ричард Халлей. Музыка. Он лучший ученик Халлея.
Дагни улыбнулась.
— Вижу, здесь на самую дрянную работу нанимают только аристократов.
— Они все аристократы, это верно, — сказал Уайэтт, — потому что знают: не существует дрянной работы, существуют только дрянные люди, которые не хотят за нее браться.
Мужчина наверху с любопытством прислушивался. Дагни подняла взгляд; он походил на водителя грузовика, поэтому она спросила:
— Кем вы были там? Наверно, профессором сравнительной филологии?
— Нет, мэм, — ответил он. — Водителем грузовика. — И добавил: — Но не хотел навсегда им оставаться.
Эллис Уайэтт оглядывал свои владения с какой-то мальчишеской гордостью и с жаждой признания: это были гордость хозяина на официальном приеме в гостиной его дома и жажда признания художника на открытии его персональной выставки. Дагни улыбнулась и спросила, указывая на механизмы:
— Сланцевая нефть?
— Угу.
— Это тот самый процесс, что вы изобрели, когда были там... на Земле? — невольно вырвалось у нее, и она смутилась.
Эллис засмеялся.
— Когда был в аду. На Земле я сейчас.
— И сколько добываете?
— Двести баррелей в день.
В голосе Дагни снова появилась печальная нотка:
— Это тот процесс, с помощью которого вы некогда собирались заполнять пять составов цистерн в день.
— Дагни, — дружески улыбнулся Эллис, — один галлон нефти здесь стоит больше, чем целый состав там, в аду, потому что она моя, вся до последней капли, и расходовать ее я буду только на себя.
Он поднял испачканную руку, демонстрируя жирные пятна, как сокровище, и черная капля на кончике его пальца засверкала, словно драгоценный камень.
— Моя, —повторил он. —Неужели они довели в ас до того, что вы забыли значение этого слова, его силу? Так позвольте себе выучить его снова.
— Вы прячетесь в глуши, — холодно сказала Дагни, — и добываете в день двести баррелей нефти, хотя могли бы залить ею весь мир.
— Зачем? Чтобы кормить грабителей?
— Нет! Чтобы заработать состояние, которого вы заслуживаете.
— Но я теперь много богаче, чем был. Что такое богатство, как не средство жить достойно? Сделать это можно двумя способами: добывать либо больше, либо быстрее. И я делаю вот что: я произвожу время.
— Как это понять?
—Я добываю столько нефти, сколько мне нужно. Я стараюсь улучшать свои методы, и каждый сбереженный мною час прибавляется к моей жизни. Раньше на заполнение этой цистерны у меня уходило пять часов. Теперь три. Те два, которые я сберег, — мои. Они бесценны, я как бы отдаляюсь от могилы на два часа из каждых пяти, имеющихся в моем распоряжении. Эти два часа, сэкономленные на одном деле, можно употребить на другое — два часа, чтобы работать, расти, двигаться вперед. Я увеличиваю свой срочный вклад. Найдется ли во внешнем мире хоть один сейф, способный его сберечь?
— Но где у вас пространство, чтобы двигаться вперед? Где ваш рынок?
Эллис усмехнулся:
— Рынок? Я работаю сейчас ради пользы, а не для доходов: ради своей пользы, а не для доходов грабителей. Мой рынок — те, что продлевают мою жизнь, а не сокращают ее. Только те, что производят, а не потребляют, могут быть чьим бы то ни было рынком. Я имею дело с теми, кто дает жизнь, а не с каннибалами. Если добыча нефти
требует от меня меньших усилий, я меньше требую на свои нужды с тех людей, которым сбываю ее. Каждым галлоном моей нефти, который они сжигают, я добавляю дополнительный отрезок времени к их жизням. И поскольку это такие же люди, как я, они все время изобретают более эффективные, а значит, быстрые способы производить то, что производят, поэтому каждый из них добавляет минуту, час или день к моей жизни хлебом, который я приобретаю у них, одеждой, древесиной, металлом, — он взглянул на Голта, —добавляют ежемесячно год тем электричеством, которое я покупаю. Вот это наш рынок, и вот так он работает на нас — но во внешнем мире он работает иначе. В какой дренаж сливают там наши дни, наши жизни, наши силы! В какую бездонную, лишенную будущего канализацию неоплаченного, бездарно потерянного времени! Здесь мы продаем достижения, а не провалы, ценности, а не нужды. Мы свободны друг от друга и тем не менее развиваемся все вместе. Богатство, Дагни? Какое еще нужно богатство, кроме того, чтобы быть хозяином своей жизни и тратить ее на рост? Расти, расширяться должно все живое. Оно не может застыть. Нужно либо расти, либо сгинуть. Смотрите, — Эллис указал на растение, пробивающееся вверх из-под обломка скалы: длинный, узловатый стебель, искореженный непосильной борьбой, с вислыми, пожелтевшими остатками нераспустившихся листьев и единственным зеленым побегом, пробившимся к солнцу в отчаянии последнего, решительного рывка. — Вот что делают с нами в аду. Можете представить, чтобы я смирился с чем-то подобным?
— Нет, —прошептала она.
— А он? — Эллис кивнул на Голта.
— Боже правый, нет!
— Тогда не удивляйтесь ничему из того, что увидите в долине.
Когда они поехали дальше, Дагни хранила молчание. Голт тоже не
произнес ни слова.
На дальнем горном склоне, среди густой зелени леса, одна высокая сосна внезапно стала крениться, описывая дугу, словно стрелка часов, потом резко исчезла из виду. Дагни поняла, что дерево свалено человеком.
— Кто здесь лесоруб? — спросила она.
— Тед Нильсен.
Среди пологих холмов дорога стала ровнее, не такой извил истой. Дагни увидела ржаво-коричневый склон с двумя прямоугольниками зелени разных оттенков: темной, пыльной картофельной ботвы и светлой, с серебристым отливом, капусты. Человек в красной рубашке вел маленький трактор с культиватором.
— Кто этот капустный магнат? — спросила она.
— Роджер Марш.
Дагни закрыла глаза. Подумала о бурьяне, взбирающемся по ступеням закрытого завода, скрывшем его блестящий кафельный фасад всего в нескольких сотнях миль от этих гор.
Дорога спускалась ко дну долины. Дагни увидела прямо под собой крыши домов городка и маленькое, блестящее изображение знака доллара вдали. Голт остановил машину перед первым строением на высившемся над городом уступе, кирпичным зданием с легким красноватым маревом, струившимся из массивной дымовой трубы. С близким к потрясению чувством Дагни увидела над дверью до боли знакомую вывеску: «Стоктон Фаундри».
Когда она, опираясь на трость, вошла с солнечного света в сырой полумрак здания, то, что она испытала, было отчасти дежавю, отчасти ностальгией. Это был старый добрый промышленный Восток, от которого, как ей уже стало казаться, ее отделяли столетия. Дагни застыла, очарованная столь привычным и столь приятным зрелищем поднимающихся к стальным балкам потолка красноватых волн, летящих из невидимых источников искр, внезапно вспыхивающих, пронизывающих густой туман, языков пламени, песчаныхизложниц, светящихся белым металлом. Стен здания в тумане видно не было, все габариты скрадывались. И на миг Дагни представила себя посреди громадного литейного цеха в Стоктоне, штат Колорадо... это был «Нильсен Моторе»... а может, и «Риарден Слит».
— Привет, Дагни!
Из тумана к ней вышел улыбающийся Эндрю Стоктон; она увидела протянутую с гордой уверенностью, черную от сажи ладонь, словно олицетворявшую все увиденное вокруг.
Дагни пожала руку.
— Здравствуйте, — ответила она, не зная, приветствует прошлое или будущее. Потом, покачав головой, добавила: — Как получилось, что вы здесь не сажаете картошку и не шьете обувь? Вы почему-то занимаетесь своим делом.
—А, обувь шьет Кэлвин Этвуд из нью-йоркской компании «Этвуд Лайт энд Пауэр». Кроме того, мое дело — одно из древнейших и повсюду до зарезу необходимое. Однако все не просто так. Я за него боролся. Пришлось сперва разорить конкурента.
— Что?
Кэлвин усмехнулся и указал на застекленную дверь залитой солнцем комнаты.
— Вот он, мой разоренный конкурент.
Сквозь стекло Дагни увидела согнувшегося над длинным столом молодого человека: он трудился над сложным чертежом изложницы
нового типа. У него были изящные, сильные пальцы пианиста и решительное лицо хирурга, сосредоточенного на жизненно важной операции.
— Он скульптор, — сказал Стоктон. — Когда я приехал сюда, у него с партнером были кузница и ремонтная мастерская. Я открыл настоящий литейный цех и отнял у них. всех клиентов. Этот парень не мог делать того, что умею я, да и для него это было лишь побочным занятием: его основное дело — скульптура, поэтому он стал работать у меня. Теперь он получает больше денег даже за укороченный рабочий день, чем в своей мастерской. Его партнер — химик, и он занялся производством удобрений, от которых урожай некоторых культур повысился здесь вдвое. В частности, картофеля.
— Значит, кто-то может вытеснить из дела и вас?
— Конечно. В любое время. Я знаю человека, который смог бы и, возможно, сделает это, когда переберется сюда. Но, черт возьми, я бы согласился работать у него хоть дворником. Он бы пронесся ракетой по этой долине. Удвоил, утроил бы все то, чем я занимаюсь.
— И кто же это?
— Хэнк Риарден.
— Да... — прошептала Дагни. — Да, конечно...
Она и сама удивилась, почему сказала это с такой уверенностью. Она ведь прекрасно знала, что, с одной стороны, присутствие Хэнка Риардена в этой долине невозможно, а с другой — что это его место, именно его, это мечта его юности, всей его жизни, это земля, к которой он всегда стремился, цель его мучительной битвы... Ей казалось, спирали окрашенного пламенем тумана ломают время, втягивая его в какой-то дикий водоворот; в сознании ее проплывала смутная мысль, словно некое затертое нравоучение, которому все равно никто никогда не следовал: «Обладать вечной юностью значит достичь изначальной мечты», а в ушах зазвучали слова того бродяги в хвостовом вагоне «.Кометы.» о том, что Джон Голт нашел источник юности, вечной жизни, который, подобно огню Прометея, хотел дать людям. Только он не вернулся... так как понял, что это просто невозможно.
В гуще тумана взлетел сноп искр, и Дагни увидела широкую спину мастера, тот широким жестом подавал кому-то какой-то знак, руководя одному ему ведомым процессом. Он повернул голову, она увидела его профиль, и у нее перехватило дыхание.
Стоктон заметил это, усмехнулся и крикнул в туман:
— Эй, Кен! Иди сюда! Здесь твоя старая приятельница!
Дагни смотрела на подходившего Кена Данаггера. Крупный промышленник, которого она помнила в безупречном фраке на самых громких приемах, теперь был в грязном комбинезоне.
— Привет, мисс Таггерт. Я же говорил, что скоро мы снова встретимся.
Она кивнула, словно соглашаясь с его словами и в то же время приветствуя его, но ей пришлось на миг крепко опереться на трость при воспоминании об их последней встрече: мучительный час ожидания в приемной, потом по-детски просветленное лицо за письменным столом и звяканье стекла в двери, закрывшейся за незнакомцем.
Миг этот был столь кратким, что все могли расценить ее кивок лишь как приветствие, но, подняв голову, она взглянула на Голта и увидела: он смотрит на нее так, словно понимает, что с ней творится, видит, что она знает — это он вышел в тот день из кабинета Да - наггера. Больше его лицо не выражало ничего: на нем лежал отпечаток почтительного смирения, с которым человек констатирует тот непреложный факт, что истина есть истина, А есть А, по аристотелевскому закону тождества.
— Я не ожидала этого, — негромко сказала она Данаггеру. — Не ожидала увидеть вас так скоро.
Данаггер смотрел на нее со снисходительной улыбкой, словно она когда-то была подающим надежды ребенком, которого он обнаружил, выпестовал и теперь любуется результатами.
— Знаю, — сказал он. — Но почем;/ вы так потрясены?
— Я... это... это просто нелепо! — она чуть ли не с возмущением указала на его комбинезон.
— Чем он вам не нравится?
— Значит, это конец вашего пути?
— Нет, черт возьми! Начало.
— И чем собираетесь заниматься?
— Горным делом. Только добывать не уголь. Железную руду.
— Где?
Он указал на горы.
— Здесь. Знаете вы хоть один случай, чтобы Мидас Маллиган сделал неудачное вложение капитала? Вас поразит, что можно обнаружить в этих скалах, если умеешь искать. Вот этим я и занимаюсь — ищу.
— А если не найдете свою вожделенную руду?
Данаггер пожаа плечами:
— Есть и другие дела. Мне всегда не хватало на них времени.
Дагни с любопытством взглянула на Стоктона.
— Не готовите ли вы себе самого опасного конкурента?
— Я беру на работу только таких людей. Дагни, не слишком ли долго вы жили среди грабителей? Не стали ли думать, что способности одного человека представляют собой угрозу другому?
— Нет-нет! Но я считала, что почти все, кроме меня, конечно, думают именно так.
— Каждый, кто боится нанять самого способного работника, какого только может найти, — жалкий тип, занимающийся не своим делом. Он хуже преступника. Для меня отвратителен любой работодатель, который отвергает людей лишь потому, что они лучшие и могут когда-нибудь стать конкурентами. Я всегда считал так и... но, послушайте, чему вы улыбаетесь?
Дагни действительно слушала его с восторженной улыбкой.
— Это так поразительно слышать... — сказала она. — Ведь вы правы, совершенно и во всем!
— А разве можно считать иначе?
Она негромко засмеялась.
— Знаете, в детстве я думала, что так должен считать каждый честный бизнесмен.
— А потом?
— А потом научилась не ожидать этого.
— Но это правильно, так ведь?
— Я научилась не ожидать правильного.
— Но ведь это подсказывает элементарный здравый смысл.
— Я перестала ожидать здравого смысла.
— Вот этого делать нельзя, — покачал головой Кен Данаггер.
Они вернулись в машину и пустились в путь по последним, убегающим вниз поворотам дороги. Дагни повернулась к Голту; он тоже повернулся к ней, словно ждал этого.
— Это вы были в тот день в кабинете Данаггера, ведь так? — спросила она.
— Да.
— И, стало быть, знали, что я жду в приемной?
— Да.
— Знали, каково ждать за закрытой дверью?
Дагни не могла понять, что означал брошенный на нее взгляд. Не жалость, потому что жалеть ее было вроде бы не за что, но и тем более не сочувствие... а скорее любопытство.
— Да, — ответил он спокойно, почти беспечно.
Первый магазин, который Дагни увидела на единственной улице городка, неожиданно напоминал театр на открытом воздухе: каркасное сооружение без фронтона, с яркими декорациями, присущими музыкальной комедии, — разноцветными квадратами, зелеными кругами, золотистыми и красными треугольниками, представлявшими собой ящики помидоров, корзинки салата-л ату-
ка, пирамиды апельсинов; сзади блестели на солнце металлические контейнеры. На маркизе сияла надпись: «Продовольственный рынок Хэммонд а». Человек аристократической внешности в одной рубашке, со строгим профилем и седыми висками, взвешивал кусок масла стоявшей у прилавка привлекательной молодой женщине; поза ее была непринужденной, как у танцовщицы, юбка слегка развевалась на ветру, отчего походила на бальный наряд. Дагни невольно улыбнулась.
За прилавком распоряжался Лоуренс Хэммонд.
Магазины размещались в маленьких одноэтажных строениях, и когда они проезжали мимо, Дагни видела на вывесках знакомые фамилии, словно заголовки на страницах книги: «Универмаг Маллигана», «Кожгалантерея Этвуд», «Пиломатериалы Нильсена», потом — символ доллара над небольшой фабрикой с кирпичными стенами, где красовалась надпись: «Табачная компания Маллигана».
— Мидас Маллиган — единственный владелец? — спросила Дагни.
— Нет. Он создал эту компанию совместно с доктором Эксто - ном, — ответил Голт.
На улице мелькали немногочисленные прохожие, большей частью мужчины, шли они быстро, с деловитым видом, словно по особым поручениям. При виде машины они останавливались, махали рукой Голту и смотрели на Дагни с любопытством, но без удивления.
— Давно меня ждали здесь? — спросила Дагни.
— До сих пор ждут, — последовал ответ.
На обочине дороги она увидела строение из стеклянных блоков, соединенных деревянным каркасом, но на миг ей показалось, что это не здание, а рама для портрета — портрета женщины, высокой, хрупкой, с белокурыми волосами и удивительно красивым лицом, но немного размытым, как бы смазанным, завуалированным расстоянием, словно художник сумел лишь намекнуть, но не передал во всем совершенстве. Потом женщина повела головой, и Дагни вдруг поняла, что там, внутри, за столиками, сидят люди, что это кафе, что женщина стоит за стойкой, что это Кэй Ладлоу; кинозвезда, которую, единожды увидев, уже никогда не забудешь; звезда, переставшая сниматься и исчезнувшая пять лет назад, а ей на смену экран заполонили девицы с почти одинаковыми именами и почти одинаковыми лицами. Но хоть и потрясенная увиденным, Дагни невольно подумала о том, какие теперь снимают фильмы, и поняла, что для Кэй достойнее быть здесь, привлекая своей красотой посетителей в это стеклянное кафе, чем сниматься в картинах, возвеличивающих обыденность и порочащих величие былого кинематографа.
Позади кафе находилось невысокое приземистое здание из нарочито грубо обработанного гранита, основательное, крепкое, аккуратно сложенное, с четкими, как складки на отутюженной одежде, прямыми линиями, но Дагни вспомнился как мимолетное видение небоскреб, вознесшийся среди клубов чикагского тумана — небоскреб, на котором некогда красовалась гигантская надпись, ныне куда более скромная, перекочевавшая на служившую вывеской сосновую доску: «Банк Маллигана».
Проезжая мимо, Голт замедлил ход, словно выражая тем самым свое почтение.
Затем появилось небольшое кирпичное строение с надписью «Монетный двор Маллигана».
— Монетный двор? — удивилась Дагни. — Зачем он Мид асу?
Голт молча полез в карман и опустил ей в ладонь две монетки. Это
были миниатюрные диски сверкающего золота, величиной меньше цента; таких не было в обращении со времен Ната Таггерта: на одной стороне было изображение головы статуи Свободы, на другой — надпись: «Соединенные Штаты Америки. Один доллар»; даты говорили о том, что монетам уже два года.
— Здесь мы пользуемся этими деньгами, — сказал Голт. — Их чеканит Мидас Маллиган.
— Но... кто дал ему такие полномочия?
— Это указано на монетах. С обеих сторон.
— А центы у вас какие?
— Маллиган чеканит и мелкую монету, из серебра. Другой валюты в этой долине мы не признаем. Здесь в ходу только реальная ценность.
Дагни еще раз взглянула на монетки.
— Они похожи... похожи на то, что было во времена моих предков.
Голт указал на долину:
— Точно. А разве это не так?
Дагни сидела, разглядывая тонкие, изящные, почти невесомые кружки золота на ладони, сознавая, что на них взросла когда-то вся могучая корпорация Таггертов, что они были базой, фундаментом, державшим на себе краеугольные камни — своды вокзалов Таггертов, шпалы дорог Таггертов, мостов Таггертов, небоскреба Таггертов... Она покачала головой и сунула монетки обратно в руку Голта.
— Вы явно не стараетесь сделать эту поездку приятной для меня, — сказала она негромко.
— Я делаю ее как можно неприятнее.
— Почему бы не обойтись словами? Почему вы просто не сказали все, что мне нужно узнать?
Голт указал на город, на дорогу позади них:
— А что, разве это не красноречивей любых слов?
Они продолжали путь молча. Через некоторое время Дагни сухо, деловито осведомилась:
— Какое состояние Маллиган нажил в этой долине?
Он указал вперед и коротко ответил:
— Судите сами.
Дорога, виляя между ямами и ухабами, вела теперь к жилым домам. Они не образовывали улицу, а были беспорядочно разбросаны по возвышенностям и низинам — маленькие, простые коттеджи, построенные из местных материалов, главным образом, сосны и гранита, однако с щедрой изобретательностью и строгой экономией сил. Каждый дом имел собственный облик, двух похожих не было, общим у них была только печать разума, понявшего проблему и решившего ее. Голт время от времени указывал на жилища, называя известные Дагни фамилии владельцев, и для нее это звучало сводкой котировок самой богатой фондовой биржи мира или списком знаменитостей: Кен Данаггер... Тед Нильсен... Лоуренс Хэммонд... Роджер Марш... Эллис Уайэтт... Оуэн Келлог... доктор Экетон...
Дом доктора Экетона был последним, это был маленький коттедж с большой верандой на вершине холмика, прямо за которым высился неприступный склон горы. Дорога бежала мимо и извилисто поднималась, сужаясь до тропинки между стенами старых сосен; их прямые, высокие стволы окаймляли ее мрачной колоннадой, ветви сходились вверху, погружая все вокруг в тишину и полумрак. На узкой полоске земли следов шин не было, она казалась заброшенной, забытой; несколько минут пути —и ряд поворотов дороги словно бы унесли машину за много миль от человеческого жилья. Ничто не нарушало гнетущего сумрака, кроме редких солнечных лучей, пробивавшихся между стволами в глубине леса.
Внезапно возникший в самом конце тропы дом ошеломил Дагни, словно звук выстрела: построенный в глуши, отрезанный от всего внешнего мира, он выглядел тайным прибежищем убежденного отшельника или обителью неизбывного горя. Это был самый скромный из всех домов долины: бревенчатая хижина с темными следами слез многочисленных дождей на стенах, лишь его большие окна непогода, казалось, не тронула, и теперь они встречали путников со спокойной, сияющей, равнодушной безмятежностью стекла.
— Чей это... Ох! — Дагни затаила дыхание и резко отвернулась. Над дверью, освещенный лучом солнца, висел, утративший блеск своих узоров, истертый ветрами времен серебряный герб Себастьяна д’Анкония.
Голт словно нарочно, в ответ на ее невольное движение, остановил машину. Какой-то миг они смотрели друг другу в глаза: в ее взгляде застыл вопрос, в его — приказ; ее лицо отражало готовность понять, его — непроницаемую суровость. Дагни догадывалась о цели Голта, но не о его мотиве. Она повиновалась. Вышла, опираясь на трость, из машины и встала лицом к дому.
Дагни смотрела на серебряный герб, проделавший путь от мраморного дворца в Испании до лачуги в Андах, а оттуда — до бревенчатого домика в Колорадо: герб людей, которые не сдаются. Дверь была заперта, солнце не проникало в темноту за окнами, ветви сосен нависали над крышей, словно руки, призванные защитить, простертые в торжественном благословении. Тишина, лишь изредка нарушаемая треском сломанной веточки или звуком падающей капли где-то в лесу, казалось, оберегала все самое сокровенное, сокрытое здесь, надежно затаившееся и никому неведомое. Дагни, окончательно смирившись со всем, вспомнила слова Франсиско: «Посмотрим, кто из нас окалсется более верен своим предкам: ты — Нашу Таггерту или я — Себастьяну д’Анкония... Дагни! Помоги мне остаться. Отказаться. Хоть он и прав!..»
Она повернулась к Голту, понимая, что ничем не смогла бы помочь, что противостоять этому человеку просто невозможно. Голт сидел за рулем; он не вышел из машины следом за ней, даже не попытался помочь, словно хотел, чтобы она почтила прошлое, и уважал торжественность момента. Дагни заметила, он даже не изменил позы: рука его по-прежнему лежала на руле, согнутая под тем же углом; пальцы застыли в том же положении. Глаза его были устремлены на нее, но прочесть в них она смогла только пристальное, даже отчасти настороженное внимание.
Когда Дагни снова села рядом с ним, Голт сказал:
— Он был первым, кого я увел от вас.
Дагни, не скрывая вызова, ледяным тоном спросила:
— Что вы можете об этом знать?
— С его слов — ничего. Лишь то, о чем я догадался по тону голоса, когда он говорил о вас.
Дагни кивнула. В чуть искусственном спокойствии его голоса она уловила нотку сочувствия.
Голт включил зажигание; рев мотора разрушил таинство тишины, и они поехали дальше. Дорога чуть расширилась, выходя к морю солнечного света.
Когда они выехали на опушку, Дагни заметила среди ветвей блеск проводов. Возле склона холма, на каменистом откосе, стояла небольшая постройка —простой гранитный куб величиной с сарай для инст-
рументов, без окон и прочих отверстий, с дверью из полированной нержавеющей стали и сложной системой антенн, торчащих из крыши в разные стороны. Голт вел машину, даже не взглянув в его сторону, но Дагни с внезапным волнением спросила:
— Что это?
Он улыбнулся:
— Электростанция.
— О, пожалуйста, остановите!
Голт повиновался, подогнав машину задним ходом к подножию холма. Дагни сделала несколько шагов по каменистому склону и остановилась, словно подниматься больше не было нужды, и застыла с тем же чувством, что и в тот миг, когда пришла в себя на дне долины, — миг, сведший воедино начало и конечную цель ее жизни.
Дагни долго стояла, глядя на постройку; сознание ее сузилось до одной конкретной точки, но она всегда знала, что чувство представляет собой некую сумму, выведенную счетной машиной разума, и ее теперешние ощущения были именно такой суммой мыслей, облекать которые в слова не было никакой нужды. Если она держалась за Квентина Дэниелса без малейшей надежды использовать этот двигатель, то лишь ради уверенности в том, что изобретение не исчезнет бесследно; если, словно ныряльщик с грузом, она погружалась в океан непроходимой серости под давлением людей с рыбьими глазами, наждачными голосами, путаными доводами, кривыми душами и холеными руками бездельников, то держалась, словно за спасательный трос и кислородную маску, за мысль о высшем достижении человеческого разума; если при одном виде остатков двигателя доктор Стэд - лер, чуть не задохнувшись от восторга, в последний раз стал тем, кем был когда-то, это и явилось подпиткой, горючим ее жизни; если искала, послушная мечтам юности, некий идеал —то вот, он был перед ней, достигнутый и завершенный, продукт гениального разума, обретший форму в сети проводов, мирно потрескивающих под летним небом, втягивающий несметную энергию пространства внутрь крохотного каменного домика.
Дагни думала об установке, размерами вдвое меньшей товарного вагона, заменяющей электростанции всей страны, эти бездонные пропасти, пожирающие гигантское количество металла, топлива и сил; о токе, идущем от этот домика, снимающем унции, фунты, тонны нагрузок с плеч тех, кто станет производить электроэнергию или пользоваться ею, добавляющем часы, дни, годы свободного времени к их жизням, будь то возможность на миг оторваться от своей работы и взглянуть на солнце, дополнительная пачка сигарет, купленная на деньги, сэкономленные на счете за электричество, час,
высвобожденный из рабочего дня на всех использующих электричество заводах, или месячное путешествие по всему миру по билету, оплаченному единственным рабочим днем, на поезде с таким двигателем. И все эти нагрузки, напряжение, время замещены и оплачены силой одного разума, знавшего, как заставить соединение проводов следовать соединениям его мыслей. Но Дагни понимала и то, что двигатели, заводы и поезда не самоцель, их единственное назначение —дарить человеку радость, и они этому служат. Она не уставала восхищаться достижением человека, породившего новую энергию, представлявшего себе землю местом радости, а не гибельного, самоубийственного труда, но знавшего, что разумный труд по достижению этого счастья становится целью, мотивом и смыслом жизни.
Дверь постройки представляла собой гладкий лист нержавеющей стали с синеватым отливом, мягко блестевшей под солнцем. Над ней в граните была высечена надпись: «КЛЯНУСЬ СВОЕЙ ЖИЗНЬЮ И ЛЮБОВЬЮ К НЕЙ, ЧТО НИКОГДА НЕ БУДУ ЖИТЬ ДЛЯ КОГО-ТО ДРУГОГО И НЕ ПОПРОШУ КОГО-ТО ДРУГОГО ЖИТЬ ДЛЯ МЕНЯ».
Дагни повернулась к Голту. Тот внезапно оказался рядом; он все - таки вышел из машины, последовал за ней, по-детски не желая пропустить момент своего торжества. Она смотрела на изобретателя чудесного двигателя, но видела перед собой только фигуру рабочего на своем месте за своим делом; отметила непринужденность, независимость его позы, свободную манеру держаться, превосходное владение телом — стройным телом в простой одежде: тонкой рубашке, легких брюках, стянутых ремнем вокруг юношеской талии... Его длинные волосы с металлическим блеском трепал легкий ветерок. Дагни смотрела на него теми же глазами, что и на его электростанцию.
Потом она поняла, что первые две фразы, которые они сказали друг другу, все еще стоят между ними, наполненные прежним смыслом, и она принимает это, хранит в памяти, не позволяя себе забыть. Вслед за этим она внезапно остро осознала, что они одни... Факт, не допускающий никаких излишних толкований, но он только подчеркивал смысл того, о чем вслух упомянуто не было. Они стояли здесь, в глухом лесу, у подножия похожего на древний храм строения — и она отлично ионимсит, какой именно ритуал подошел бы времени и месту...
У Дагни вдруг сдавило горло, голова ее чуть запрокинулась, она едва почувствовала пробежавший по волосам холодок ветерка, но ей казалось, что тело ее покоится в неосязаемом пространстве, опираясь лишь о воздух.
Он стоял, пристально наблюдая за ней; лицо его казалось спокойным, но глаза на какой-то миг сощурились, словно от яркого света. То было нечто, подобное созвучию трех мгновений: это стало вторым, а в следующее она ощутила жестокую радость от его напряжения, его борьбы. Оказалось, ему даже труднее, чем ей... Потом он отвернулся и поднял взгляд к надписи на стене.
Она чуть помолчала, как поступает обычно человек милосердный и снисходительный, дающий возможность противнику восстановить силы. Затем тоже посмотрела на надпись —довольно холодно, даже чуть высокомерно спросила:
— Что это?
— Клятва, которую в этой долине принесли все, кроме вас.
Она передернула плечами:
— Это и так всегда было законом моей жизни.
— Знаю.
— Но не думаю, что вы живете по этому закону.
— Тогда вам предстоит узнать, кто из нас ошибается.
Дагни уверенно подошла к стальной двери и, не спрашивая разрешения, попыталась повернуть шарообразную ручку. Но крепко запертая дверь казалась влитой в камень.
— Не пытайтесь открыть ее, мисс Таггерт, — Голт двинулся к ней, ступая чуть слышно, словно давая ей понять: он знает, она прислушивается к каждому его шагу. — Дверь не поддастся никакой физической силе. Открывается она только мыслью. Если попытаетесь вскрыть ее самой лучшей на свете взрывчаткой, оборудование внутри развалится задолго до того, как вам удастся войти. Но поймите же, наконец, самое главное — и секрет двигателя откроется вам, как и... — голос его впервые прервался — ...как и все другие секреты, которые вы захотите узнать. — Он поглядел на нее, словно полностью раскрываясь перед ней, потом спокойно, хотя и немного странно, улыбнулся какой-то своей мысли и добавил: — Я покажу вам, как это делается.
Голт отошел назад. Затем, застыв и подняв лицо к высеченным в камне словам, повторил их медленно, ровно, будто снова давая клятву. В голосе его не было волнения, не было ничего, кроме ясной размеренности звуков, произносимых с полным осознанием их смысла, но Дагни понимала, что присутствует при самом торжественном событии в своей жизни: она увидела открытую душу человека и ту цену, которую ей придется за это заплатить, — она слушала эхо того дня, когда он произнес эту клятву впервые, отлично понимая, что дает ее на многие годы. Теперь Дагни ясно видела, что за человек восстал против шести тысяч других темной весенней ночью и почему они
боялись его; понимала, что это стало началом и сутью всего, что произошло с миром за эти прошедшие двенадцать лет; понимала, что это было гораздо важнее гениального двигателя, — понимала под звуки размеренного мужского голоса, произносящего, будто в напоминание самому себе с неизбывной страстностью:
— Клянусь своей жизнью... и любовью к ней... что никогда не буду жить для кого-то другого... и не попрошу кого-то другого... жить... для меня.
Ее не испугало, даже не удивило, что, едва отзвучал последний слог, дверь стала открываться —медленно, без чьего-либо прикосновения, уходя внутрь, в темноту.
Как только в помещении вспыхнул электрический свет, Голт взялся за ручку, потянул дверь на себя, и замок защелкнулся снова.
— Это акустический замок, — безмятежно пояснил он. —Данная фраза представляет собой комбинацию звуков, необходимую, чтобы его отпереть. Я спокойно открываю вам этот секрет, так как верю: вы не произнесете этих слов, пока не вложите в них того смысла, какой вкладываю я.
Дагни кивнула:
— Не произнесу.
И медленно пошла за ним к машине, внезапно почувствовав себя совершенно изнеможенной. Она откинулась на спинку сиденья, закрыла глаза и едва слышала работу стартера. Накопившееся напряжение и тяжесть бессонных часов навалились на нее внезапно, прорвав барьер, воздвигнутый нервами, противившимися этой минуте. Она сидела неподвижно, неспособная думать, реагировать, бороться, лишенная всех эмоций, кроме одной.
Дагни молчала. И не открывала глаз, пока машина не остановилась перед домом Голта.
— Вам нужно отдохнуть, — сказал он. — Ложитесь спать, если хотите вечером поехать на ужин к Маллигану.
Дагни покорно кивнула. Пошатываясь, вошла в дом сама, отказавшись от его помощи. Сделав усилие, сказала ему: «Я буду в порядке», а когда вокруг нее сомкнулся безопасный периметр комнаты, из последних сил закрыла дверь.
Она повалилась ничком на кровать. Дело было не только в усталости. Она была во власти единственного, до невыносимости сильного чувства. Телесных сил не осталось, лишь одна эмоция поддерживала остатки ее энергии, здравого смысла, контроля, не оставляя возможности противиться ей или направлять ее, позволяя лишь чувствовать, а не желать, сводя ее существо к некоему статичному состоянию, без начала и цели. Перед ее глазами все еще стояла фигура
Голта у той стальной двери, а дальше — полная апатия: ни желания, ни надежды, ни оценки своих ощущений, ни понимания их природы, ни их связи с собой; она словно перестала существовать, перестала быть личностью, превратившись лишь в зрительную функцию, и это зрелище было само по себе и целью, и смыслом —все остальное просто исчезло.
Уткнувшись лицом в подушку, Дагни смутно, будто нечто страшно далекое, вспомнила взлет с залитой светом прожекторов полосы канзасского аэродрома. Услышала рев двигателя, все ускорявшего разбег самолета... и, когда колеса оторвались от земли, она заснула.
Когда они ехали к дому Маллигана, дно долины походило на заводь, все еще отражавшую сияние неба, но цвет сменился с золотого на медный, края ее тонули в сумерках, а вершины гор стали сизыми.
В том, как держалась Дагни, не было ни следа усталости, ни остатков волнения. Она проснулась на закате, вышла из комнаты и обнаружила, что Голт ждет ее, неподвижно сидя в свете лампы. Он взглянул на нее: Дагни стояла в дверном проеме, лицо ее было спокойным, поза расслабленной и уверенной — так она выглядела бы на пороге своего кабинета в небоскребе Таггертов, если не считать трости в правой руке. Голт еще какое-то время смотрел на нее, и она невольно спросила себя, почему так уверена, что ему представляется именно ее кабинет, словно сама давно этого хотела, но считала невозможным.
Дагни сидела рядом с ним в машине; Голт не открывал рта, ей тоже не хотелось говорить: она понимала, что у их молчания одна, общая, причина. Она увидела несколько огоньков, вспыхнувших в далеких домах, потом — освещенные окна дома Маллигана на уступе впереди. Спросила:
— Кто будет там?
— Кое-кто из ваших недавних друзей, — уклончиво ответил он, — и моих старинных.
Мидас Маллиган встретил их у двери. Дагни обратила внимание, что на этот раз его суровое широкое лицо не столь жестко-безразличное, как раньше: оно казалось даже удовлетворенным, впрочем, это не слишком смягчало его черты, лишь как бы высекало из них, словно из кремня, искры юмора, слабо мерцавшие в уголках глаз, юмора, более проницательного, более требовательного, и притом более теплого, чем просто дежурная улыбка.
Маллиган открыл дверь и несколько замедленным, торжественным жестом пригласил их внутрь.
Войдя в гостиную, Дагни увидела семерых мужчин; при ее появлении они встали.
— Джентльмены — «Таггерт Трансконтинентал», — произнес Мидас Маллиган.
Сказал он это с улыбкой, но глаза оставались серьезными; благодаря какой-то неуловимой интонации его голоса, название железной дороги прозвучало подобно звучному титулу, как во времена Ната Таггерта.
Дагни неторопливо кивнула стоявшим перед ней мужчинам, заранее зная, что это люди, чьи критерии ценности и чести такие же, как у нее, люди, знающие цену этого титула не хуже ее самой, и со внезапной тоской поняла, насколько нуждалась в таком признании многие годы.
Она медленно переводила взгляд от лица к лицу: Эллис Уайэтт... Кен Данаггер... Хыо Экстон... доктор Хендрикс... Квентин Дэниелс; Маллиган назвал имена двух остальных:
— Ричард Халлей, судья Наррангасетт.
Легкая улыбка Ричарда Халлея словно бы говорила ей, что они знают друг друга много лет, —как оной было, в ее одинокие вечера у проигрывателя. Суровая внешность седовласого судьи Нарранга - сетта напомнила, что его как-то назвали мраморной статуей с повязкой на глазах; фигуры, подобные этой, исчезли из залов суда, когда золотые монеты вышли из обращения, уступив место невнятной бумаге.
— Вам давно уготовано место здесь, мисс Таггерт. — сказал Мидас Маллиган. — Мы ждали, что вы появитесь не так, но все равно — с приездом.
Ей хотелось крикнуть «Нет!», но она услышала свой негромкий голос:
— Спасибо.
— Дагни, сколько лет вам потребуется, чтобы научиться быть собой? — это сказал Эллис Уайэтт, он взял ее под локоть и повел к креслу, откровенно посмеиваясь над выражением беспомощности на ее лице, над борьбой улыбки и усиленным сопротивлением ей. — Только не притворяйтесь, что не понимаете нас. Прекрасно понимаете.
— Мы никогда не судим излишне категорично, мисс Таггерт, —заговорил Хью Экстон. — Это моральное преступление, характерное для наших врагов. Мы не говорим — мы демонстрируем. Не заявляем — доказываем. Мы ждем не вашего послушания нам, а сознательной убежденности. Вам открылись ныне все грани нашего секрета. Вывод делайте сами. Мы можем помочь вам назвать его, дать ему имя, но не принять — последнее зависит только от вас, от вашей доброй воли.
— Мне кажется, я знаю ваш секрет, — искренне ответила она. — Кажется, я всегда знала его, только не могла найти, нащупать, и теперь боюсь... боюсь не услышать его имя, а того, что он так близок.
Экстон улыбнулся:
— Как вам это общество, мисс Таггерт?
Он обвел рукой комнату.
— Это? — она внезапно рассмеялась, глядя на лица мужчин на фоне золотисто-медного света, заполнявшего большие окна. — Общество... Знаете, я уже не надеялась снова увидеть кого-то из вас. Иногда думала, чего бы ни отдала за один только взгляд, за одно только слово. А теперь... теперь это словно детская мечта, когда казалось, что когда-нибудь в раю я увижу тех великих умерших, кого не видела на Земле, и выберу из всех минувших веков лишь тех людей, с кем хотела бы познакомиться.
— Ну, что ж, это один из ключей к нашему секрету, — кивнул Экстон. — Спросите себя, должна ли ваша мечта о рае сбыться, когда мы все будем в могиле, или осуществиться здесь и сейчас. В этой жизни, на этой Земле.
— Понимаю, — прошептала Дагни.
— А если б вы встретили в раю этих великих людей, — спросил Кен Данаггер, — что бы хотели сказать им?
— Просто... просто «здравствуйте», наверно.
— Это не все, — сказал Данаггер. — Есть нечто, что вы захотите от них услышать. Я тоже не знал, что именно, пока впервые не увидел его, — указал он на Голта, — и Джон сказал это, и тут я понял, чего недоставало мне всю жизнь. Мисс Тагтерт, вы захотите, чтобы они посмотрели на вас и произнесли одно короткое, но веское слово: «Молодчина!»
Дагни молча кивнула и опустила голову, не желая, чтобы все видели ее внезапные слезы.
— Раз так, хорошо: «Молодчина, Дагни! Молодчина...», а теперь вам пора отдохнуть от того бремени, которого вы не ждали.
—Хватит тебе, — сказал Мидас Маллиган, с беспокойством глядя на ее склоненную голову.
Но Дагни подняла глаза и улыбнулась.
— Спасибо, — сказала она Данаггеру.
— Если сам заговорил об отдыхе, так дай ей отдохнуть, — сказал Маллиган. — Хватит уж с нее на сегодня.
— Нет, — она снова улыбнулась. — Продолжайте, скажите все, что хотели.
— Потом, — сказал Маллиган.
Ужин подавали Маллиган с Экстоном, Квентин Дэниелс им помогал. Они ставили маленькие серебряные подносы с сервированными блюдами на подлокотники кресел. В окнах угасало закатное зарево, отражения электрических лампочек мерцали искрами в бокалах с вином. В комнате царила атмосфера роскоши, но это была роскошь изысканной простоты; Дагни обратила внимание на великолепную мебель, купленную в те времена, когда предметы обстановки все еще являлись искусством. Лишних деталей, казалось бы, не было, но она увидела работу художника эпохи Возрождения, стоившую целое состояние, заметила и персидский ковер столь изысканной текстуры и расцветки, что место ему было в музее. «Таково представление Маллигана о богатстве, — подумала она, — это богатство выбора, а не накопления».
Квентин Дэниелс устроился на полу, с подносом на коленях; он, казалось, чувствовал себя, как дома, то и дело поглядывал на Дагни, усмехаясь, как дерзкий младший братишка, узнавший секрет, которого она не знает. «Прибыл в долину на десять минут раньше, — подумала она, — и все-таки он один из них, а я по-прежнему посторонняя».
Голт сидел в стороне, за кругом света, на подлокотнике кресла доктора Экстона. Он не сказал ни слова, отошел в сторону и наблюдал за происходящим, как за спектаклем, в котором уже не участвует. Но Дагни то и дело поглядывала на него, не сомневаясь, что он — автор и постановщик этой пьесы: он давно уже задумал ее. и все остальные это отлично знают.
Дагни заметила, что еще один человек остро ощущает присутствие Голта: Хью Экетон. Тот время от времени невольно, почти тайком, бросал на него взгляд, как будто старался не выдать радости долгожданной встречи. Экетон не заговаривал с ним, словно и так всегда был рядом, но когда Голт вдруг наклонился и на лицо ему упала прядь волос, Экетон отвел ее обратно; рука его на неуловимый миг задержалась на лбу ученика: это было единственное проявление чувств, какое он позволил себе, — это был жест отца.
Дагни незаметно ддя себя оказалась втянутой в разговор: уютная обстановка расслабляла. Она автоматически задавала вопросы то одному, то другому, но ответы отпечатывались в ее сознании, двигались фраза за фразой к достижению некой цели.
— Пятый концерт? — сказал Ричард Халл ей, отвечая на очередной вопрос. — Я написал его десять лет назад. Мы называем его Концерт Освобождения. Спасибо, что узнали его по нескольким тактам, насвистанным в ночи... Да, я знаю об этом... Да, раз вы знали все мои предыдущие произведения, вы должны были понять, услышав мело-
дию, что в этом концерте сказано все, чего я хотел достичь. Концерт посвящен ему... —он указал на Голта. — Ну что вы, мисс Таггерт, я не бросил музыку. С чего вы взяли? За последние десять лет я написал больше, чем в любой другой период моей жизни. Сыграю для вас все, что угодно, когда придете ко мне... Нет, мисс Таггерт, там это не будет опубликовано. Ни единой ноты не будет услышано за пределами этих гор.
— Нет, мисс Таггерт, я не оставил медицину, — сказал, отвечая на ее вопрос доктор Хендрикс. — Последние шесть лет я занимался исследованиями. Открыл метод защиты кровеносных сосудов мозга от тех роковых разрывов, которые именуются апоплексическими ударами. Он избавит человечество от ужаса внезапного паралича... Нет, там ничего не узнают о моем открытии.
— Право, мисс Таггерт? — сказал судья Наррангасетт. — Какое право? Я не оставлял его — просто там оно перестало существовать. Но я все равно работаю над его усовершенствованием, то есть служу делу справедливости... Нет, справедливость не перестала существовать. Это немыслимо. Люди могут забыть о ней, но тогда она их уничтожит. Справедливость не может уйти из жизни, потому что она символ ее; справедливость — акт признания того, что существует... Да, здесь я продолжаю свое дело. Пишу трактат по философии права. Я докажу, что самое черное зло человечества, самая разрушительная машина ужаса, это необъективное право... Нет, мисс Таггерт, мой трактат не будет там опубликован.
— Мое дело, мисс Таггерт? — сказал Мидас Маллиган. — Мое дело — переливание крови, и я по-прежнему занимаюсь им. Моя работа — снабжать горючим жизни все то, что способно расти. Но спросите доктора Хендрикса, может ли любое количество крови спасти тело, которое отказывается функционировать, гнилую оболочку, желающую жить без усилий. Мой банк крови — золото. Золото — это топливо, способное творить чудеса, но любое топливо бессмысленно там, где нет мотора... О, что вы, я не сдался. Просто мне надоело руководить бойней, где выкачивают кровь из здоровых живых существ и переливают ее вялым полутрупам.
— Сдался? Это я-то сдался? — возмутился Хью Экстон, — у вас ложные посылки суждений, мисс Таггерт. Никто из нас не сдался. Сдался тот мир... Что плохого, если философ открывает придорожное кафе? Или руководит сигаретной фабрикой, как я в настоящее время? Любая работа есть философское деяние. И когда люди научатся считать производительный труд и то, что является его источником, — критерием своих моральных ценностей, они достигнут совершенства, представляющего собой право первородства, ныне ими
утраченного... Источник труда? Разум, мисс Таггерт, мыслящий человеческий разум. Я пишу книгу на эту тему, характеризую новую мораль, базис которой почерпнул у своего ученика... Да, она могла бы спасти мир... Нет, там она опубликована не будет.
— Почему? — воскликнула Дагни. — Почему? Что вы все, в конце концов, делаете?
— Бастуем, — развел руками Джон Голт.
Все повернулись к нему, словно ждали именно этого слова. Глядя на них сквозь полосу света лампы, Дагни услышала внутри себя гулкое тиканье несуществующих часов, пустой ход пустого времени, внезапную тишину в комнате, где все будто замерло.... Голт небрежно сидел на подлокотнике кресла, подавшись вперед и положив руку на колено; кисть ее расслабленно свисала. А на лице играла легкая улыбка, придающая словам убийственную неотвратимость:
— Почему это кажется вам столь удивительным? Существует лишь один клан людей, не бастовавших ни разу в человеческой истории. Все другие сословия и категории бросали работу, когда хотели, и предъявляли миру требования, заявляя о своей незаменимости... Все, кроме тех, кто нес мир на плечах, не давая ему погибнуть, единственным вознаграждением же им было страдание, но они никогда не отворачивались от рода человеческого. Ну вот, теперь наступила их очередь. Пусть мир, наконец, узнает, что эти люди представляют собой, чем заняты, и что происходит, когда они отказываются работать. Это забастовка людей разума, мисс Таггерт. Это бастует разум.
Дагни не шевелилась, лишь пальцы медленно ползли по щеке к виску.
— Во все века, — продолжал Голт, — разум считался злом и терпел всевозможные оскорбления, его объявляли еретиком, материалистом, эсплуататором; его преследовали, лишали прав, экспроприировали; его подвергали всяческим мукам: глумились, вздергивали на дыбе, сжигали на кострах. Тот, кто брал на себя ответственность смотреть на мир глазами мыслящего существа и вершить круг разумных взаимосвязей, испивал полную чашу страданий. Однако даже в цепях, в темницах, в потайных убежищах, в кельях философов, в лавках торговцев люди продолжали мыслить — человечество продолжало существовать. Во все века поклонения иррациональности, какие бы формы косности она ни избрала, какие бы зверства ни практиковала, мы живы лишь благодаря тем людям, которые постигали, что пшенице для роста нужна вода, что выложенные дугой камни образуют арку, что дважды два — четыре, что любовь не мука, а счастье, что жизнь не поддерживается разрушением. Благодаря этим людям все прочие научились переживать минуты проблеска человеч-
ности, и только они, эти минуты, позволяли им существовать. Это человек разума научил их печь хлеб, залечивать раны, ковать оружие и даже строить тюрьмы, в которые они его же и бросали. Он был человеком необычайной энергии и безрассудной щедрости, знавшим, что косность не удел существа мыслящего, что бессилие не его природа, но что изобретательность ума — его самая благородная и радостная сила, и в служении этой любви к жизни, которую ощущал лишь он один, он продолжал работать... Работать любой ценой для своих грабителей, тюремщиков, мучителей, платя своей жизнью за спасение их жизней. Его победой и поражением было то, что он позволил им заставить себя чувствовать виновным и в том, и в другом, принять роль жертвенного животного и в наказание за грех незаурядности гибнуть на алтарях дикарей. Трагическая шутка истории в том, что на каждом воздвигнутом людьми алтаре всегда оказывались двое: человек, которого они приносили в жертву, и животное, которому они поклонялись. Люди из века в век поклонялись не человеческим, а животным символам: идолам инстинкта и идолам силы — мистикам и королям. Мистикам, жаждавшим абсолютного подчинения, и королям, правившим с помощью бича. Защитники души человека были озабочены его чувствами, защитники тела — его желудком, но и те и другие объединялись против его разума. Однако никто, даже самый последний невежда, никогда не сможет полностью отвергнуть мысль. В абсурд верить невозможно, а в несправедливость — легко.
Всякий раз, когда человек осуждает разум, причина одна — он не в состоянии его познать. Когда он проповедует несообразность, то полагает, что кто-то другой, не он, принимает на себя бремя невозможного, кто-то другой, не он, заставит эту несообразность работать на него ценой чего угодно, даже смерти. Но человек этот не знает и не может знать, что ценой любой несообразности является гибель. Несправедливость проистекает из возможности жертвовать... Увы, именно люди разума помогли дикарям успешно править. Причиной возникновения всех вер, противоречащих здравому смыслу, было обнищание мозгов. А целью всех вер, проповедующих самопожертвование, было ограбление способности мыслить. Грабители это знали. Мы — нет. Настало время понять это и нам. То, чему нам теперь предлагают поклоняться, тот, кого раньше рядили в бога, короля или мага, есть некий нелепый, извращенный, бессмысленный образ человеческой Неспособности. Это новый идеал, цель, к которой нужно стремиться, ради которой нужно жить, и каждый должен быть вознагражден в соответствии с тем, насколько он приблизился к этому идеалу. Нам говорят, что наступил век Простого Человека, это титул, на который может претендовать каждый в меру тех степеней, каких
он сумел не достичь. Он возвысится до класса аристократов благодаря усилиям, которых не приложил, будет почитаем за достоинства, которые не проявил, получать деньги за товары, которые не произвел. Но мы, обязанные искупать вину своих способностей, будем работать на него по его указаниям, и единственным нашим вознаграждением будет его удовольствие. Поскольку мы должны больше всех работать, то должны меньше всех говорить. Поскольку мы обладаем лучшей способностью думать, нам не будет дозволено ни единой собственной мысли. Поскольку мы способны выбирать образ действий, нам не позволят действовать по собственному выбору. Мы будем работать по указаниям, исходящим от тех, кто не способен работать. Они будут использовать наши силы, потому что сами ничего предложить не могут. Скажете, так не бывает? Бывает и еще как. Они-то это знают, но вы нет, и в этом их сила. Они рассчитывают, что вы будете работать и дальше на пределе сил, кормить их, пока живы, а когда умрете, появится очередная жертва и снова будет их кормить, силясь при этом выжить. Продолжительность жизни каждой новой жертвы будет все короче: если вам придется оставить им банк или железную дорогу, то у вашего последнего духовного наследника отберут и черствую горбушку.
Сейчас грабителей это не беспокоит. Их план, как все планы прошлых царственных грабителей, в том, чтобы награбленного хватило до конца их жизни. Раньше это удавалось: на одно поколение жертв хватало. Но теперь все иначе. Жертвы забастовали. Мы бастуем против грабежа и против морального кодекса, который его требует. Бастуем против тех, кто считает, что один человек должен жить для другого. Бастуем против морали каннибалов — пожирателей плоти и пожирателей духа. Мы будем вести дела с людьми только на своих условиях, а наш моральный кодекс утверждает, что человек сам по себе есть цель, а не средство для целей других. Навязывать им наш кодекс мы не собираемся. Они вольны верить во что угодно. Однако теперь им придется смириться с ним и... выживать без нашей помощи. И постичь, раз и навсегда, всю порочность своей веры. Вера эта существовала веками исключительно с согласия жертв — из-за их готовности принимать наказания за нарушение правил, по которым невозможно жить. Но их кодекс— особый, созданный именно для того, чтобы его нарушали. Он существует не благодаря тем, кто соблюдает его, атем, кто нарушает. Эта мораль живет не из добродетели святых, а по милости грешников. Мы решили больше не быть грешниками. Мы перестали нарушать этот кодекс. Мы навсегда уничтожим его единственным способом, какого он не выдержит, — соблюдая его. Мы его соблюдаем. Мы соглашаемся. Мы скрупулезно соблюдаем ко-
деке их ценностей, избавляем от всех зол, которые они осуждают. Разум — зло? Допустим. Мы забрали из общества все плоды своего разума, и ни одна наша идея не станет известна людям. Способность — зло эгоистичное, не оставляющее никаких возможностей менее способным? А нам-то что?! Мы вышли из конкуренции и предоставили неспособным все возможности. Стремление к богатству есть жадность, корень всех зол? Ладно. Мы больше не стремимся сколачивать состояния. Зарабатывать больше, чем нужно для пропитания, — зло? Пусть так. У нас самые скромные должности, мы производим с помощью разума и руками не больше, чем нужно для удовлетворения насущных потребностей. И ни доллара, ни цента не остается, чтобы вредить окружающему миру. Преуспевать — зло, поскольку успеха добиваются сильные за счет слабых? Помилуйте, полная чушь. Мы же перестали обременять слабых нашими заботами и оставили их преуспевать без нас. Быть работодателем — зло? Мы никому не предлагаем работу. Иметь собственность — зло? Мы ничего не имеем. Наслаждатьсяжиз - нью — зло? Мы не хотим никаких наслаждений, присущих их миру, и — а это было труднее всего — сформулировали их идеал: равноду- шие-пустота-ноль-знак смерти... и мы оставили людям все, что они веками считали добродетелью. Теперь пусть сами решают, хотят ли они этого.
— Это вы начали забастовку? — спросила Дагни.
— Я. •
Голт встал, держа руки в карманах; лицо его было на свету, и Дагни видела, как он улыбается — спокойно, непринужденно, весело и уверенно.
— Мы много слышали о забастовках, — продолжил он, — и о зависимости людей способных от людей обыкновенных. Мы слышали крики, что промышленник — паразит, что рабочие обеспечивают его, создают ему богатство, дают ему возможность жить в роскоши, и что будет с ним, если они уйдут. Вот я и предлагаю показать миру, кто от кого на самом деле зависит, кто кого обеспечивает, кто кому делает жизнь комфортной, и что с кем будет, когда кто-то уйдет.
Окна уже потемнели, в них отражались огоньки сигарет. Голт тоже взял сигарету из пачки со стола подле него, и в пламени спички Дагни увидела, как между его пальцами сверкнул золотой знак доллара.
—Я ушел, присоединился к нему... забастовал, — взял слово Хью Экстон, — потому что не мог работать среди людей, пытающихся доказать, что интеллектуальный уровень измеряется тем, что интеллекта попросту не существует. Никто не станет держать на работе водопроводчика, который попытается доказывать свое профессио-
нальное мастерство, утверждая, что водопровод пока еще не изобрели, но, видимо, те же меры предосторожности в отношении философов считаются излишними. Однако я узнал от своего ученика, что сам сделал это возможным. Когда мыслители принимают мнение тех, кто отрицает существование мышления, как собратьев — мыслителей иной школы, они сознательно добиваются разрушения разума. Они принимают основную логическую посылку противника и тем самым придают статус разума форменному безумию. Основная посылка — это абсолют, не допускающий никаких антитез и не знающий никакой терпимости. Точно так же как банкир не может принимать и пускать в оборот фальшивые деньги, наделяя их честью и престижем своего банка, не может удовлетворить просьбу фальшивомонетчика быть терпимым к иным взглядам на бизнес, я не могу признать доктора Саймона Притчетта философом и бороться с ним за умы людей. Доктору Притчетту нечего сказать, кроме помпезной декларации о намерении уничтожить философию как таковую. Он хочет использовать в своих интересах силу человеческого разума, отрицая ее. Хочет поставить печать разума на планах своих хозяев-грабителей. Хочет использовать престиж философии для оплаты порабощения мысли. Но престиж этот представляет собой счет, который может существовать лишь до тех пор, пока кто-то подписывает чеки. Пусть Притчетт делает это без меня. Пусть он и те, кто доверяет ему разум своих потомков, получают именно то, чего хотят: мир интеллектуалов без интеллекта, мир мыслителей, открыто заявляющих, что не способны мыслить. Я устраняюсь. Снимаю с себя ответственность. И когда они осознают беспощадную реальность своего лишенного абсолютов мира, я не буду расплачиваться за их алогизмы.
— Доктор Экстон ушел, руководствуясь принципами честного банкира, — заговорил Мидас Маллиган. —Я руководствовался принципом любви. Любовь — высшая форма признания величайших ценностей. Уйти меня подвигло дело Гансекера — дело, по которому суд постановил, что я должен признавать первоочередным правом на получение денег требования тех, кто представит доказательства, что не имеет на них права. Мне было предписано выдать доверенные моему банку другими людьми деньги никчемному шалопаю. Иск его основывался только на том, что он не способен их заработать. Я родился на ферме. Я знал, как достаются деньги. В жизни я имел дело со многими людьми. Я видел их рост. Я сколотил свое состояние благодаря тому, что сумел найти людей определенного типа. Это люди не просили веры, надежды и отзывчивости, а предлагали факты, доказательства и выгоду. Знали вы, что я вложил деньги вдело Хэнка
Риардена в то время, когда он только начинал путь наверх, когда только сумел вырваться из Миннесоты и купить сталелитейные заводы в Пенсильвании? Так вот, когда я нашел у себя на столе это распоряжение суда, меня посетило видение. Мне явилась некая картина, причем столь явственно, что она изменила мои взгляды на все. Я увидел молодого Риардена таким, каким впервые встретил его, — с умным лицом и горящим взором. Он лежал, истекая кровью, у подножия алтаря — а на алтаре был Ли Гансекер с гноящимися глазами и скулил, что у него никогда не было ни единого шанса... Поразительно, до чего понятными становятся вещи, когда их ясно разглядишь. Закрыть банк и уйти мне было нетрудно; я впервые в жизни окончательно понял, для чего жил и что любил.
Дагни перевела взгляд на судью Наррангасетта:
— Вы тоже ушли из-за этого дела, так ведь?
—Да, — ответил Наррангасетг. —Ушел, когда апелляционный суд отменил мое решение. Я выбрал эту профессию, потому что твердо решил стать стражем справедливости. Но законы, соблюдение которых мне следовало отстаивать, делали меня орудием самой гнусной подлости, какую только можно представить. От меня требовалось применять силу, нарушая права беззащитных людей, приходивших ко мне в поисках защиты. Участники тяжбы подчиняются решению суда, лишь исходя из предпосылки, что существуют объективные правила, которые они принимают. А тут я увидел, что один связан этими правилами, а другой нет, один должен им повиноваться, а другой нагло требует удовлетворения своего желания — своей потребности — и закон вынуждает меня встать на сторону последнего. Правосудие должно было поощрять то, что оправдания не имеет. Я ушел потому, что не мог слышать, как простые, хорошие люди обращаются ко мне «Ваша Честь».
Дагни медленно перевела взгляд на Ричарда Халлея, словно прося его рассказать свою историю и боясь ее услышать. Он улыбнулся.
—Я простил бы людей за то, что мне приходилось биться как рыба об лед, — заговорил Ричард. — А вот их отношения к моему успеху не мог простить. Все те годы, когда я был непризнан, я не испытывал никакой ненависти. Если моя музыка была чем-то новым, непривычным, требовалось дать людям время понять ее; если я гордился тем, что первым проложил путь к своей вершине, то не имел права жаловаться, что другие не спешат следовать за мной. Это я твердил себе все долгие годы и лишь иногда, вечерами, когда не мог больше ни ждать, ни верить, восклицал: «Почему?», но ответа не находил. Потом однажды, когда люди решили поаплодировать мне, я стоял перед ними на сцене и думал: «Вот она, та минута, к которой я стремился...
хотел прочувствовать ее, но напрасно». Я помнил все прочие вечера, слышал свои «Почему?», на которые так и не нашел ответа. И эти аплодисменты казались мне такими же холодными, как пренебрежение. Если б они просто сказали: «Извините, но это не то, чего мы ждали», я бы не желал ничего большего, и они могли бы получить все, что я был способен им дать. Но в их лицах, в тоне их голосов, когда они толпились, восхваляя меня, я уловил то, что внушалось всем великим артистам, —только я не верил, будто кто-то из них может всерьез так считать. Они словно бы говорили: «Мы ничего тебе не должны», и их глухота давала мне понять, что моим долгом было и дальше ломиться в запертые двери, страдать и терпеть — ради них — все насмешки, презрение, несправедливость, пытки, которыми они донимали меня, терпеть, дабы научить их понять мою музыку, что это было их законным правом и моей непременной целью. И тут я понял сущность этих духовных грабителей, постичь которую раньше не мог. Я у в вдел, что они лезут ко мне в душу, как в карман к Маллигану, хотят присвоить мой талант, как и его богатство; увидел наглую злобу посредственности, хвастливо выставляющей напоказ свою пустоту, словно бездну, которую нужно заполнить телами тех, кто выше их; увидел, что они хотят нажиться, как на деньгах Маллигана, на тех часах, когда я писал свою музыку, и на чувстве, подвигавшем меня ее писать, хотят проложить себе путь к самоуважению, вырвав у меня признание, что они были целью моей музыки, поэтому, раз я желаю добиться успеха, они должны признать мою ценность, а я — склониться перед ними... и в тот вечер я дал себе клятву: они больше не услышат ни одной моей ноты. Улицы были безлюдны, когда я покинул концертный зал. Я уходил последним и вдруг увидел совершенно незнакомого человека, поджидавшего меня под уличным фонарем. Тратить много слов ему не потребовалось. Но концерт, который я посвятил ему, назван Концертом Освобождения.
Дагни взглянула на остальных.
— Пожалуйста, откройте мне свои причины, — попросила она с ноткой упрямства, словно получала трепку, но хотела вытерпеть ее до конца.
— Я ушел несколько лет назад, когда медицина была взята под контроль государства, —заговорил доктор Хендрикс. —Знаете, что такое операция на мозге? Знаете, какой она требует подготовки? Скольких лет страстной, суровой, мучительной работы, чтобы приобрести подобную квалификацию? Вот чего я не хотел отдавать людям, единственной силой которых для контроля надо мной являлась демагогия, открывшая им на выборах путь к привилегии диктовать другим свою волю. Я не хотел позволять им устанавливать мне цель,
условия работы, выбор пациентов и размеры моего вознаграждения. Я обратил внимание, что во всех дискуссиях, предшествовавших порабощению медицины, люди обсуждали все, кроме желаний самих врачей. Принималось во внимание лишь «благополучие» пациентов, без мысли о тех, кто должен его обеспечивать. То, что у врачей должны быть какие-то права, желания или выбор, считалось «неуместным эгоизмом»; говорили, что врач не может выбирать, он обязан «служить». То, что человек, согласный работать по принуждению, опасней дикаря, и ему нельзя доверить работу даже на скотном дворе, просто не приходило в голову тем, кто предлагал помогать больным, делая невозможной жизнь здоровых. Я искренне поражался самоуверенности, с которой люди утверждали свое право порабощать меня, контролировать мою работу, насиловать мою волю, мою совесть, подавлять мой разум... однако на что после этого они могли рассчитывать, ложась на операционный стол под мой скальпель? Их моральный кодекс учил, что можно полностью полагаться на добродетельность их жертв. Так вот, то, что я ушел, и есть добродетель. Пусть увидят, каких врачей будет теперь создавать их система. Пусть поймут, что в операционных, в больничных палатах крайне небезопасно вверять свою жизнь человеку, которого они подавляли. Небезопасно, если он этим возмущен... и еще небезопаснее, если нет.
—Я ушел, — сказал Эллис Уайэтт, — потому что не хотел быть для каннибалов пищей и одновременно поваром.
—Я понял, —сказал Кен Данаггер, — что люди, с которыми я сражался, бессильны. Они беспомощны, бесполезны, безответственны, неразумны. Я в них не нуждался, не им было диктовать мне условия, не мне было подчиняться их требованиям. Я ушел, чтобы и они это поняли.
—Я ушел, — сказал Квентин Дэниелс, — потому что, если существуют разные степени проклятья, ученый, отдающий разум на службу грубой силе, заслуживает самого страшного, поскольку становится самым опасным убийцей.
Дагни повернулась к Голту.
—А вы? — спросила она. — Вы были первым. Что подвигло к уходу вас?
Он усмехнулся.
— Отказ признавать за собой какой-то первородный грех.
— То есть?
— Я никогда не испытывал чувства вины за свои способности. За свой разум. За то, что я человек. Я не принимал никаких незаслуженных обвинений, поэтому был волен зарабатывать и сознавать
свою ценность. Сколько помню себя, я чувствовал, что готов убить любого, кто скажет, что я живу zyія удовлетворения его потребностей, и полагал это самой высокой моралью. В тот вечер собрания на заводе «Двадцатый век», когда я услышал, как о вопиющем зле говорится тоном праведности, я увидел корень мировой трагедии, ключ к ней и решение ее проблемы. Понял, что нужно сделать. И ушел делать это.
— А двигатель? — спросила Дагни. — Почему бросили его? Почему оставили наследникам Старнса?
— Двигатель был собственностью их отца. Он заплатил мне за него. Я сделал мотор при его жизни. Ноя знал, что им он не принесет никакой пользы, и никто о нем никогда не узнает. То была первая экспериментальная модель. Никто, кроме меня или человека моих способностей, не мог доделать его или хотя бы понять, что он собой представляет. А я знал, что ни один человек моих способностей и близко не подойдет к этому заводу.
— Вы понимали, какое достижение представлял собой ваш мотор?
— Да, — Голт посмотрел в темноту за окном и горько усмехнулся. — Перед уходом я взглянул на него еще раз. Подумал о тех, кто г оворит, что богатство — вопрос природных ресурсов, о тех, кто говорит, что оно — вопрос конфискации заводов, о тех, кто говорит, что разум обусловлен машинами. Ну что ж, там был мой мотор, чтобы обусловливать их разум. Я оставил его именно в том виде, что он представлял собой без человеческого разума, — груда брошенных ржаветь железок и проводов. Вы думали о той великой службе, которую этот двигатель мог бы сослужить человечеству, будь он запущен в производство? Полагаю, в тот день, когда люди уразумеют, как мой мотор оказался в груде заводского металлолома, его час, возможно, и пробьет.
— Вы надеялись увидеть этот день, когда оставляли двигатель?
— Нет.
— Надеялись получить возможность вновь построить его в другом месте?
— Нет.
— И были готовы бросить его навсегда в груде металлолома?
— Да, именно из-за того, что этот двигатель для меня значил, — медленно ответил Голт, — мне требовалось быть готовым оставить его разваливаться и сгинуть навсегда.
Он взглянул прямо ей в лицо, и она услышала в его голосе спокойную, твердую безжалостность:
— Как и вам потребуется бьггь готовой позволить рельсам «Таг - герт Трансконтинентал» развалиться и сгинуть.
Дагни подняла голову, посмотрела ему в глаза и негромко сказала:
— Не требуйте от меня немедленного ответа.
— Не буду. Мы скажем вам все, что вы захотите узнать. И не станем торопить с решением, — потом добавил, и Дагни была удивлена внезапной мягкости его голоса: — Такого равнодушия к миру, какое требуется от нас, достичь труднее всего. Я знаю. Мы все через это прошли.
Дагни смотрела на тихую, мирную комнату, на свет, дарованный его двигателем, на лица людей самой невозмутимой и сплоченной компании, какую она только видела.
— Что вы делали, когда ушли с «Двадцатого века»? — спросила она.
— Высматривал яркие вспышки в сгущавшейся ночи дикости — вспышки способностей, интеллекта. Наблюдал за их путем, за их борьбой и мучением, а потом уводил их, когда понимал, что они настрадались достаточно.
— Что вы говорили им, убеждая бросить все?
— Говорил, что они правы.
И в ответ на вопрос в ее взгляде Голт добавил:
— Я давал им гордость, о которой они не знали. Давал слова, ее определявшие. Давал бесценный дар, в котором они давно нуждались, сами того не подозревая — моральную поддержку. Вы назвали меня разрушителем и охотником за людьми? Я был организатором этой забастовки, вождем восстания жертв, защитником угнетенных, обездоленных, эксплуатируемых. И когда я сейчас произношу эти слова, они имеют буквальный смысл.
— Кто первым последовал за вами?
Голт сделал краткую, многозначительную паузу, потом ответил:
—Два моих лучших друга. Один из них вам знаком. И, пожалуй, вы лучше всех знаете, какую цену он заплатил за это. Третий — наш учитель, доктор Экстон. Чтобы он присоединился к нам, оказалось достаточно одной беседы как-то вечером. Уильям Гастингс, мой начальник в исследовательской лаборатории «Двадцатого века», пережил нелегкое время, борясь с собой. На это у него ушел год. Но он присоединился к нам. Затем Ричард Халлей. Потом Мидас Маллиган.
— Встреча с которым заняла всего пятнадцать минут, — вставил тот.
Дагни повернулась к нему:
— Эту долину предоставили вы?
—Да, — ответил Маллиган. — Поначалу она была моим частным владением. Я купил ее уже довольно давно, купил многие мили этих
гор, у фермеров и скотоводов, не понимавших, чем владеют. Долина не обозначена ни на одной карте. Дом этот построил, когда решил уйти. Перекрыл все пути подступа сюда, кроме одной дороги — она отлично замаскирована и никому ее не найти, — и оборудовал это место так, чтобы оно могло существовать независимо, чтобы я мог жить здесь до конца своих дней и не видеть ни одного грабителя. Когда узнал, что Джон привлек на свою сторону Наррангасетта, пригласил судью сюда. Потом попросил присоединиться к нам РичардаХал - лея. Остальные сперва оставались за ее пределами.
— У нас не было никаких правил, — снова заговорил Голт, — кроме одного: когда человек приносил нашу клятву, он брал на себя обязательство не работать по профессии, не отдавать миру плодов своего разума. Каждый держал слово на свой лад. Те, у кого были деньги, уходили на покой и жили на свои сбережения. Те, кто вынуждены были трудиться, брались за самую скромную работу, какую могли найти. Одни из нас уже были знаменитыми и успели натерпеться, других — как вашего юного тормозного кондуктора, которого открыл Халлей, — мы убедили еще до того, как их начали мучить. Но от своего разума, от любимой работы, мы не отреклись. Каждый продолжал заниматься своим настоящим делом, так или иначе, в то время, какое удавалось выкроить, — но делали это л ишь для себя, ничего не давая миру, ничем не делясь с ним. Мы были рассеяны по всей стране, словно изгнанники, да, собственно, и были ими, только теперь сознательно играли эту роль. Единственной отрадой для нас бывали те редкие случаи, когда мы могли видеться.
Мы обнаружили, что любим встречаться — дабы напоминать себе, что люди еще существуют. Поэтому решили выкраивать один месяц в году и проводить его в этой долине с целью отдохнуть, пожить в разумном мире, занимаясь своим настоящим делом открыто, обмениваясь своими достижениями, — здесь они оплачивались, а не экспроприировались. Каждый построил себе на свои деньги дом — ради одного месяца жизни из двенадцати. После этого остальные одиннадцать переносились легче.
— Видите ли, мисс Таггерт, — сказал Хью Экстон, — человек — существо общественное, но не в том смысле, какой проповедуют грабители.
— Развитие этой долины началось с разорения штата Колорадо, — заговорил Мидас Маллиган. — Эллис Уайэтт и кое-кто еще стали жить здесь постоянно, потому что вынуждены были скрываться. Ту часть состояния, какую удалось сберечь, они превратили в золото или в оборудование, как я, и привезли сюда. Нас стало достаточно, чтобы благоустраивать долину, создавать в ней рабочие места для тех, кому
приходилось зарабатывать на жизнь. Мы уже достигли той стадии, когда большинство из нас могут жить здесь постоянно. Долина уже почти самообеспечена, а что до тех товаров, какие мы не производим, я закупаю их во внешнем мире и переправляю сюда своим маршрутом. Мы здесь не государство, не община, мы — добровольное объединение людей, не связанных ничем, кроме личных интересов каждого. Долина принадлежит мне, и я продаю землю людям, когда им это нужно. В спорных случаях судья Наррангасетт должен выступать нашим арбитром. Обращаться к нему пока что не было нужды. Говорят, людям трудно прийти к согласию. Вы поразились бы, узнав, как это легко, если обе стороны считают моральным абсолютом то, что никто не живет для другого, и разум — единственная основа ведения дел. Близится время, когда всем нам придется жить здесь постоянно, — мир разваливается так быстро, что вскоре начнет голодать. Но здесь мы сможем себя обеспечить.
— Мир рушится быстрее, чем мы ожидали, — откликнулся Хыо Экстон.
— Люди перестают работать. Ваши поезда стоят. Бандиты, дезертиры — эти люди ничего о нас не знают, они не участники нашей забастовки, они действуют по собственному почину: это естественная реакция остатков их рассудка, это протест того же рода, что и наш.
— Мы начали, не устанавливая временных границ, — сказал Голт. — Мы не знаем, доживем ли до освобождения мира или будем вынуждены передать нашу борьбу и нашу тайну другим поколениям. Мы знали только, что хотим жить лишь так. Но теперь думаем, что увидим, и довольно скоро, день нашей победы и нашего возвращения.
— Когда? — прошептала Дагни.
— Когда моральный кодекс грабителей потерпит крах.
Голт увидел во взгляде Дагни вопрос и надежду и добавил:
— Когда суть религии самоуничтожения наконец станет ясна всем; когда люди не найдут больше жертв, готовых преграждать путь справедливости и спасать их от возмездия; когда проповедники самопожертвования поймут, что тем, кто хочет следовать их заповедям, жертвовать нечем, а те, кому есть чем, больше не хотят этого делать; когда люди осознают, что ни слова, ни лозунги не могут их спасти, а разума, который они проклинали, уже не осталось; когда они завопят о помощи; когда потерпят крах — как и должно быть с существами, лишенными возможности мыслить; когда у них не останется ни претензий на авторитет, ни следов закона, ни морали, ни надежды, ни еды, ни возможности раздобыть ее; когда они потерпят оконча-
тельный, абсолютный крах, и дорога будет открыта, вот тогда мы вернемся, чтобы перестроить мир.
Терминал Таггертов, подумала Дагни; эти слова бились в ее онемелом мозгу бременем, тяжесть которого ей до сих пор некогда было осмыслить. Вот он, Терминал Таггертов, снова подумала она, эта комната, а не огромный вокзал в Нью-Йорке; это и есть ее цель, конец пути, а не точка на горизонте, где ровные линии рельсов сходятся и исчезают из виду, маня ее вперед, как манила когда-то Натаниэла Таггерта, — это та самая цель, которую видел вдалеке ее предшественник, и туда все еще был устремлен его взор: туда он смотрел, подняв гранитную голову над кружащейся в зале толпой. Ради этого она посвятила себя «Таггерт Трансконтинентал», словно телу для еще не обретенного духа. Она обрела его, нашла все, что хотела: желанный дух был здесь, в этой комнате... но ценой ему станет сеть железных дорог, рельсы, которые исчезнут., мосты, которые рухнут, сигнальные огни, которые погаснут... И однако же... Однако же это все, чего я только хотела, подумала Дагни, отворачиваясь от мужчины с волосами цвета медного солнца и непреклонной решимостью в глазах.
— Вам не нужно давать ответ прямо сейчас.
Дагни подняла голову; Голт смотрел на Дагни, словно следя за ходом ее мысли.
— Мы никогда не требуем согласия, — продолжил он. — Никогда не говорим человеку больше, чем он готов услышать. Вы первая узнали наш секрет раньше времени. Но вы здесь, и это было неизбежно. Теперь вы знаете сущность выбора, который вам предстоит сделать. Если он кажется трудным, это потому, что вы все еще думаете, что не обязательно должно быть либо одно, либо другое. Но вы поймете, что обязательно.
— Дадите мне время?
— Ваше время принадлежит вам. Не спешите. Только вы можете решить, что предпочтете сделать и когда. Мы знаем цену такому решению. Мы все заплатили ее. То, что вы оказались здесь случайно, может сделать ваш выбор легче... или труднее.
— Труднее, — прошептала Дагни.
— Я знаю.
Голт сказал это так же тихо, как и она, словно задержав дыхание, и Дагни вздрогнула, как от удара, внезапно осознав, что именно это слияние мыслей и голосов, даже не те минуты, когда он нес ее на руках вниз по склону, стало их самым тесным соприкосновением.
Когда они ехали обратно к его дому, в небе над долиной стояла полная луна; она походила на висящий в вышине плоский, круглый
фонарь, окутанный облаком света, не достигавшим земли; казалось, вокруг светло от необычайной белизны грунта. Ставшая бесцветной земля в своем мертвенном покое представлялась затянутой дымкой расстояния, рельефы ее не сливались в ландшафт, а медленно проплывали мимо, словно облака.
Дагни вдруг поймала себя на том, что улыбается. Она смотрела вниз, на дома в долине. Светившиеся окна застилала какая-то голубоватая завеса, очертания стен расплывались, среди них мягкими волнами медленно изгибались длинные полосы тумана. Зрелище напоминало погружающийся в воду город.
— Как называется эта долина? — спросила она.
— Я называю ее Долиной Маллигана, — ответил он. — А то, что вокруг, — Ущельем Голта.
— Я бы назвала ее...
Дагни не договорила.
Голт взглянул на нее. Она знала, что он видит на ее лице. Он отвернулся. Она увидела легкое шевеление его губ: казалось, дыхание дается ему с трудом. Дагни опустила взгляд и уронила руки, словно они вдруг стали слишком тяжелы ми.
Дорога поднималась и становилась темнее, ветви сосен смыкались над их головами. Над приближавшимся пологим уступом скалы Дагни увидела лунный свет, отражавшийся в окнах дома Голта. Она откинула голову на спинку сиденья и замерла, забыв о машине и ощущая лишь движение. Звезды походили на блестящие среди сосновых ветвей капли воды.
Когда машина остановилась, Дагни вышла из нее, запретив себе даже смотреть на Голта. Она замерла, глядя на темные окна. Она не слышала, как он подошел, но с потрясающей остротой почувствовала прикосновение его рук, словно ничего, кроме них, для нее не существовало.
Он поднял ее и медленно понес по дорожке к дому.
Голт шел, не глядя на Дагни, крепко прижимая ее к себе, словно хотел остановить время, удержать тот миг, когда прижал ее к груди. Она ощущала каждый его шаг, словно они вели ее к еще не до конца понятной, но великой цели; они звучали, как бой часов, и, услышав один их удар, она не осмеливалась думать о следующем.
Головы их почти соприкасались, его волосы касались ее щеки, но она знала, что никто не сделает движения, чтобы их лица сблизились. Это было неожиданное состояние полного, спокойного опьянения; чувство, словно лучи двух звезд наконец-то встретились, она видела, что он идет с закрытыми глазами, словно даже взгляд мог стать сейчас помехой.
Голт вошел в дом и, проходя по гостиной, не смотрел налево, не смотрела туда и она, но знала, что оба видят дверь, ведущую в его спальню. Он вошел в лунный свет, падающий на кровать для гостей, опустил на нее Дагни; она почувствовала, как он чуть задержал руки на ее плечах и талии, и когда прикосновение его пальцев исчезло, поняла, что этот миг истек.
Голт отошел и щелкнул выключателем, отдав комнату во власть неумолимо яркого света. Он стоял неподвижно, словно требуя ее взгляда; выражение лица его было выжидающим, суровым.
— Вы забыли, что хотели застрелить меня, как только увидите?
Его неподвижность, незащищенность придавали словам жесткую
реальность обвинения. Дагни вздрогнула и резко выпрямилась, это походило на крик протеста, но она посмотрела ему в глаза и спокойно ответила:
— Это правда. Хотела.
— Тогда действуйте.
Голос ее прозвучал негромко, в его напряженности слышались и капитуляция, и презрительный упрек:
— Вы же знаете, что я этого не сделаю, правда?
Голт покачал головой.
— Нет, вам нужно помнить, что у вас было такое желание. В прошлом вы были правы. Пока являлись частью внешнего мира, вы должны были стараться уничтожить меня. Теперь перед вами открыты два пути, и один приведет к тому, что когда-нибудь вы будете вынуждены это сделать.
Дагни не ответила, она сидела, опустив взгляд, и он видел, как разметало ее волосы, когда она помотала головой е отчаянном протесте.
— Вы и только вы опасны для меня. Только вы можете выдать меня врагам. Если останетесь с ними, выдадите. Выберите этот путь, коли угодно, но отдавайте себе полный отчет в своих поступках. Сейчас не отвечайте. Но пока не ответили, — в суровости его голоса звучало насилие над собой, — помните, что я знаю значение каждого ответа.
— Так же полно, как я? — прошептала она.
— Так же.
Голт повернулся, собираясь уйти, и вдруг взгляд ее упал на надписи на стенах, которые она уже видела и о которых забыла. Они были выведены на полированном дереве и все еще хранили силу нажима карандаша: «Ты доведешь дело до конца. Эллис Уайэтт», «К утру все будет хорошо. Кен Данаггер», «Оно того стоит. Роджер Марш». Были и другие.
— Что это? — спросила Дагни.
Голт улыбнулся.
— Это комната, где они провели первую ночь в долине. Первая ночь всегда самая трудная. Это последний рывок разрыва с воспоминаниями, весьма мучительный. Я размещаю вновь прибывших здесь, чтобы они могли позвать меня при желании. Разговариваю сними, если они не могут уснуть. Большинство не могут. Но к утру это проходит. .. Они все пережили эту комнату. Теперь называют ее камерой пыток или прихожей, потому что всем приходилось входить в долину через мой дом.
На пороге Голт остановился и добавил:
— Я не думал, что здесь окажетесь и вы. Спокойной ночи, мисс Таггерт.
Д |