АНТИАЛЧНОСТЬ
ля чего я здесь? — спросил доктор Роберт Стэдлер. — Зачем меня пригласили? Требую объяснений. Я не привык ни с того ни с сего мчаться через полконтинента.
Доктор Флойд Феррис улыбнулся:
— Для меня тем более ценно ваше присутствие, доктор Стэдлер. Было непонятно, благодарность звучит в его тоне или злорадство.
Солнце светило вовсю, и доктор Стэдлер почувствовал, как по виску ползет струйка пота. Он не мог продолжать свою гневную отповедь, носившую сугубо личный характер, среди толпы, обтекавшей трибуны со всех сторон, — отповедь, которую хотел и не мог дать все три последних дня. Ему пришло на ум, что именно поэтому доктор Феррис откладывал их встречу до сих пор, но он отмахнулся от этой мысли, как от назойливого насекомого, жужжавшего у его потного виска.
— Почему я не мог связаться с вами? — испытанное оружие сарказма на этот раз оказалось менее действенным, чем когда-либо, но ничем другим он попросту не владел. — Почему вы сочли возможным отправить мне послание на официальном бланке в стиле, больше похожем на армейский... — он хотел сказать «приказ», но передумал, — .. .на строевую команду, а не переписку двух ученых?
— Это дело государственной важности, — спокойно ответил доктор Феррис.
— Вы понимаете, что я очень занят, и это означает для меня перерыв в работе?
— Ну, понимаю, — уклончиво ответил доктор Феррис.
— Понимаете, что я мог отказаться приехать?
— Нет, не могли, — негромко сказал Феррис.
— Почему я не получил никаких объяснений? Почему вы не приехали за мной сами, а прислали двух молодых наглецов с неприятной, полунаучной-полужаргонной манерой изъясняться?
— У меня была куча дел, — вежливо ответил доктор Феррис.
— В таком случае не соизволите ли объяснить, что вы делаете посреди этой пустыни в штате Айова, и что, собственно говоря, делаю здесь я?
Доктор Стэддер с презрением указал на затянутый пылью горизонт пустынной прерии и на три деревянные трибуны — те были только что построены, и древесина, казалось, тоже потела: под солнцем блестели капли смолы.
— Мы будем свидетелями исторического события, доктор Стэд - лер. Оно станет поворотной точкой на пути науки, цивилизации, общественного благосостояния и политической стабильности, —голос доктора Ферриса звучал как у клерка отдела информации, бубнящего зазубренный текст. — Началом новой эры.
— Какого события? Какой эры?
— Как вы увидите, право быть свидетелями этого знаменательного события получили самые выдающиеся граждане., наша интеллектуальная элита. Мы не могли не включить в этот список вас (так ведь?) и, разумеется, уверены, что можем полагаться на ваше понимание и сотрудничество.
Стэдлер никак не мог заставить себя взглянуть в глаза доктору Феррису. Трибуны быстро заполнялись людьми, и доктор Феррис постоянно прерывал речь, чтобы приветственно помахать ничем не примечательным на первый взгляд людям; Роберт Стэдлер видел их впервые, но они были выдающимися личностями, судя по тому, с какой почтительностью махал им доктор Феррис. Казалось, они все знают Ферриса и ищут его, словно он являлся распорядителем — или звездой —этого мероприятия.
— Привет, Спад! — окликнул доктор Феррис осанистого седовласого человека в парадном генеральском мундире.
Доктор Стэдлер повысил голос:
— Послушайте, может, потрудитесь объяснить мне, не отвлекаясь, что здесь, черт возьми, происходит...
— Да все очень просто. Это почти финал... Простите, доктор Стэдлер, я на минутку, —торопливо произнес Феррис, ринувшись вперед, будто вышколенный лакей при звонке колокольчика, к группе людей, похожих на стареющих забулдыг; он обернулся лишь на мгновение, чтобы успеть бросить слово, которое, видимо, счел исчерпывающим объяснением: — Пресса!
Доктор Стэдлер сел на деревянную скамью, испытывая полное отвращение при одной мысли, что придется с кем-то общаться. Три трибуны располагались полукругом, словно ярусы небольшого цирка, мест там было примерно на триста человек; они казались построен-
ными для зрителей какого-то спектакля, но были обращены в пустоту ровной, тянущейся до горизонта прерии с видневшимися вдали темными пятнами фермерских домов.
Перед одной трибуной, видимо, предназначенной для прессы, стояли микрофоны. Перед другой —для государственных служащих — было что-то вроде портативного коммутатора; на нем поблескивало несколько рычажков из полированного металла. На импровизированной автостоянке несколько блестящих, новых роскошных машин представляли собой довольно впечатляющее зрелище. Однако здание на пригорке в нескольких тысячах футов вызывало у Роберта Стэдлера смутное беспокойство. Это была небольшая, приземистая постройка непонятного назначения с толстыми каменными стенами, без окон, с несколькими забранными толстыми решетками бойницами и непомерно большим куполом, словно бы вдавливающим дом в землю. Из основания купола торчало несколько стоков неправильной формы, похожих на грубо слепленные из глины трубы; они казались чуждыми промышленному веку и любому мыслимому назначению. Вид у дома был зловещий, как у разбухшего ядовитого гриба; он был явно современной постройки, но неаккуратные, нелепые очертания делали его похожим на обнаруженную в глубине джунглей постройку аборигенов, предназначенную для каких-то тайных дикарских ритуалов.
Доктор Стэдлер раздраженно вздохнул: ему надоели тайны. Слова «секретно» и «совершенно секретно» содержались в приглашении, требующем его приезда с неуказанной целью в Айову через два дня после получения. Чтобы сопровождать его, в институт явились двое молодых людей, назвавших себя физиками; на его звонки в Вашингтон доктор Феррис не отвечал. Молодые люди разговаривали — во время утомительного путешествия на правительственном самолете, потом малоприятной поездки в правительственном автомобиле — о науке, чрезвычайных обстоятельствах, социальной стабильности и необходимости соблюдать секретность, и в конце концов он стал понимать еще меньше, чем вначале; только обратил внимание, что в их болтовне постоянно звучали два слова, которые были и в тексте приглашения, два слова, становящихся зловещими, когда их смысл неясен: требования его «лояльности» и «сотрудничества».
Молодые люди усадили его на скамью в первом ряду трибуны и исчезли, словно складная деталь механизма, оставив его с неожиданно появившимся доктором Феррисом. Теперь, когда он взирал на сцену, наблюдал за спонтанными, нервными жестами доктора Ферриса в ок-
ружении журналистов, у него создалось впечатление, что работает хорошо отлаженная машина провокаций, создавая панику, беспорядок и ощущение полного идиотизма.
Доктор Стэдлер почувствовал внезапную вспышку страха, которая, как гром среди ясного неба, призывала бежать отсюда прочь, спрятаться, скрыться. Но он постарался взять себя в руки. Стэдлер буквально кожей ощущал, что самая мрачная сущность всего этого кошмарного спектакля таится не здесь, а в странном, похожем на гриб доме. Видимо, та же неведомая сила заставила его приехать сюда.
Он решил, что развивать тему бесполезно — самому хуже будет; мысль эта пришла не в словах, а в чем-то крайне раздражающем, обжигающим, как кислота. Слова же, шевельнувшиеся в его сознании, когда он согласился приехать, походили на колдовское заклятье, произносимое неземными существами, да и то лишь при крайней необходимости: «Чтоб вам, людям, пусто было!»
Роберт Стэдлер отметил, что трибуна, отведенная тем, кого Феррис назвал интеллектуальной элитой, больше, чем для чиновников. На миг он ощутил укол чисто плебейской гордости за то, что его усадили в первом ряду. Пристыженно оглянулся на ярусы позади. То, что он увидел, походило на легкий, мрачный шок: это случайное, серое, неприглядное сборище вовсе не казалось ему похожим на интеллектуальную элиту. Он увидел воинственно настроенных мужчин и безвкусно одетых женщин, увидел жалкие, злобные, недоверчивые лица, отмеченные клеймом, несовместимым с самим понятием интеллекта— клеймом неуверенности. Он не заметил никого, достойного того, чтобы остановить на нем взгляд. И задался вопросом, по каким критериям были отобраны эти люди.
Потом разглядел во втором ряду долговязого пожилого человека с дряблым вытянутым лицом, показавшимся ему знакомым, хотя и не мог припомнить о нем ничего, кроме смутного образа, запечатленного на какой-то фотографии в каком-то безвкусном журнале. Он склонился к женщине рядом и спросил, указав на смутно знакомого незнакомца: «Не могли бы вы назвать мне фамилию этого джентльмена?» Женщина с благоговейным почтением прошептала в ответ: «Это же доктор Саймон Притчетт!» Роберт Стэдлер отвернулся, желая, чтобы никто его не видел, никто не узнал, никто не счел членом этой нелепой массовки.
Он увидел, что Феррис ведет к нему всю журналистскую братию, указывая на него рукой, словно гид — туристам, а когда они приблизились, торжественно произнес:
— Но зачем вам тратить время на меня, когда здесь присутствует человек, сделавший это достижение возможным, — доктор Роберт Стэдлер!
Стэдлеру на миг показалось, что он видит на усталых, циничных лицах журналистов какое-то непонятное выражение —не уважения, ожидания или надежды, скорее, их отголосок, слабый отблеск того, что могли бы они выражать в юности при упоминании имени «Роберт Стэдлер». В этот миг он ощутил побуждение, в котором постыдился бы признаться даже самому себе: сказать им, что ничего не знает о происходящем, что значит здесь меньше, чем они, что его привезли сюда как пешку в какой-то тайной игре, почти как... как арестанта. Вместо этого он вдруг услышал, как отвечает на их вопросы самодовольным, снисходительным тоном человека, знающего все секреты высшей власти:
— Да, Государственный научный институт гордится своими достижениями в служении обществу... Государственный научный институт не является орудием чьих-то частных интересов или личной алчности, он служит благу человечества, всеобщей пользе... — изрекал он, как заведенный, отвратительные банальности, услышанные от доктора Ферриса.
Стэдлер не хотел признавать, что сам себе отвратителен; он путал причину и следствие, считая это отвращением к окружающим его уродам: они вынудили его участвовать в этом постыдном представлении. «Чтоб вам, людям, — думал он, — пусто было!»
Журналисты кратко записывали его слова. Теперь они походили на роботов, привычно делавших вид, что слышат новости в пустых высказываниях другого робота.
— Доктор Стэдлер, — спросил один из них, указав на здание на пригорке, — правда ли, что вы считаете проект «Икс» величайшим достижением Государственного научного института?
Воцарилось мертвое молчание.
— Проект... «Икс»? — пролепетал Стэдлер.
Он понял, что допустил роковую ошибку, когда увидел, как журналисты разом встрепенулись, словно заслышав вой полицейской сирены, и замерли в ожидании, схватившись за авторучки. На то мгновение, пока его лицо растягивалось в притворной улыбке, он ощутил смутный, почти суеверный страх, будто снова уловил беззвучный ритм какой-то хорошо отлаженной машины, словно угодил в эту машину и вынужден ей подчиняться.
—Проект «Икс»? — негромко повтори л он заговорщицким гоном. — Так вот, джентльмены, ценность — и мотив —любого достижения Государственного института не могут ставиться под сомнение, поскольку это некоммерческое предприятие... Стоит ли продолжать?..
Он поднял голову и заметил, что доктор Феррис в течение всего интервью стоял неподалеку и все слышал. Подумал, не кажется ли
ему, что лицо Ферриса стало теперь менее напряженным. И более наглым.
Два великолепных автомобиля ворвались на стоянку и, эффектно взвизгнув тормозами, остановились. Журналисты покинули доктора на середине фразы и побежали встречать новоприбывших.
Доктор Стэдлер повернулся к Феррису:
— Что это за проект «Икс»? — сурово спросил он.
Доктор Феррис улыбнулся простодушно и вместе с тем довольно нахально.
— Некоммерческое предприятие, — ответил он и тоже поспешил к автомобилям.
Из почтительных шепотков в толпе доктор Стэдлер узнал, что невысокий человек в мятом полотняном костюме, похожий на темного дельца, оживленно шагавший в центре новой группы, — мистер Томпсон, глава государства. Мистер Томпсон официально улыбался, хмурился и отрывисто отвечал на вопросы журналистов. Доктор Феррис протискивался сквозь толпу с грацией трущейся о ноги кошки.
Группа приблизилась, и Стэдлер увидел, что Феррис ведет его к нему.
— Мистер Томпсон, — звучно произнес он, — позвольте представить вам доктора Роберта Стэдлера.
Доктор Стэдлер увидел, что глаза чиновника пристально разглядывали его долю секунды: в них был оттенок суеверного благоговения, словно при виде непостижимого феномена из некоего таинственного мира, и острая, расчетливая проницательность вербовщика избирателей, уверенного, что от него ничто не укроется; взгляд его словно бы вопрошал: «Что ты хочешь с этого иметь?»
— Для меня это честь, доктор, большая честь, — оживленно произнес мистер Томпсон, пожимая ему руку.
Стэдлер узнал, что высокий сутулый человек с короткой стрижкой — мистер Уэсли Моуч. Фамилии других, кому пожимал руки, он не разобрал. Когда группа пошл а к правительственной трибуне, Стэдлер остался со жгучим ощущением счастья, в котором стыдился себе признаться: счастья, что этот темный делец уделил ему пусть и малую, но все же толику своего внимания.
Откуда-то появилась компания молодых служителей, похожих на билетеров из кинотеатра, с ручными тележками, полными каких-то блестящих вещиц, которые они раздавали собравшимся. Это были полевые бинокли. Доктор Феррис занял место у микрофона возле правительственной трибуны. По сигналу Уэсли Моуча голос его внезапно загремел над прерией, вкрадчивый, притворно торжественный, превращенный мощным усилителем в трубный глас гиганта:
—Дамы и господа! — толпа тут же притихла, все головы повернулись, как по команде. — Дамы и господа, в знак признания вашего безупречного служения обществу и вашей лояльности, вы избраны присутствовать при демонстрации научного достижения такой огромной важности, такого потрясающего масштаба, такой эпохальной значимости, что до сих пор оно было известно только очень немногим под названием проект «Икс».
Доктор Стэдлер сфокусировал бинокль на единственном, что ему было видно, — какой-то постройке вдалеке. Увидел, что это руины фермерского дома, очевидно, покинутого несколько лет назад. Сквозь голые стропила просвечивало небо, зазубренные осколки стекла окаймляли слепые темные окна. Увидел сарай с просевшей крышей, ржавую водонапорную башню и валявшийся вверх тормашками ржавый трактор с торчащими катками гусениц.
Доктор Феррис говорил о подвижниках науки, о годах самозабвенного служения, неустанного труда и упорных исследований, результаты которых воплотились в проекте «Икс».
«Странно, — подумал доктор Стэдлер, разглядывая развалины фермы, — что посреди такого запустения пасутся козы». Их было шесть или семь, одни дремали, другие вяло щипали жидкую траву среди выжженного солнцем бурьяна.
— Проект «Икс», — говорил доктор Феррис, — был посвящен специальным исследованиям в области звука. У этой области науки поразительные перспективы, о которых неспециалисты даже не подозревают.
Футах в пятидесяти от фермерского дома доктор Стэдлер увидел постройку, определенно возведенную недавно и неспособную служить никаким целям: несколько торчащих из земли конструкций, ничего не поддерживающих, никуда не ведущих.
Доктор Феррис говорил теперь о природе звуковых колебаний.
Доктор Стэдлер навел бинокль на горизонт за фермой, но там на десятки миль не было ничего. Неожиданное, возбужденное поведение одной из коз снова привлекло его внимание. Он увидел, что козы привязаны к вбитым в землю кольям.
— ...и было обнаружено, — продолжал между тем доктор Феррис, — что существуют определенные частоты звуковых колебаний, которых не может выдержать ни одна субстанция, органическая или неорганическая...
Доктор Стэдлер увидел серебристое пятно, прыгающее по бурьяну среди стада: непривязанный козленок, резвясь, кружил около матери.
—.. .звуковой луч контролируется панелью управления в громадной подземной лаборатории, —говорил доктор Феррис, указывая на
здание на пригорке. — Между собой мы любовно называем ее «Ксилофон», потому что нужно быть очень внимательным, ударяя по нужным пластинкам, то есть передвигая нужные рычажки. Для нашего особого случая провода «Ксилофона» подсоединены к панели-дублеру, установленной здесь, — он указал на коммутатор перед правительственной трибуной,— чтобы вы могли видеть всю операцию и оценить простоту процедуры...
Доктор Стэдлер с удовольствием наблюдал за козленком: это успокаивало и ободряло. Маленькое существо примерно недельного возраста походило на комок светлого меха; оно с упорной неуклюжестью весело прыгало на негнущихся ножках. Казалось, козленок радуется солнцу, летнему воздуху, самому факту своего существования.
— ...Этот звуковой луч невидим, неслышим и полностью управляем в отношении цели и расстояния. Его первое открытое испытание, которое вы вскоре увидите, рассчитано на поражение небольшого сектора протяженностью всего в две мили; все пространство на двадцать миль за пределами этого сектора очищено. Генераторы нашей лаборатории способны создавать лучи, поражающие — через раструбы, которые вы видите под куполом, — всю территорию в радиусе ста миль в круге, от берега Миссисипи, примерно от железнодорожного моста «Таггерт Трансконтинентал», до Де-Мойна и Форта Додж в Айове, до Остина в Миннесоте, до Вудмена в Висконсине и до Рок-Айленда в Иллинойсе. Это лишь скромное начало. Мы располагаем техническими возможности строить генераторы с радиусом действия двести, триста миль, но из-за того, что не смогли вовремя получить достаточное количество сверхжаростойкого металла, такого, как сплав Риардена, вынуждены были довольствоваться нынешним оборудованием и радиусом контроля. В честь нашего замечательного главы государства, мистера Томпсона, под прозорливым руководством которого Государственный научный институт получил фонды, обеспечившие реализацию проекта «Икс», это замечательное изобретение отныне будет именоваться «Гармонизатор Томпсона»!
Толпа зааплодировала. Мистер Томпсон неподвижно сидел с застывшим в смущении лицом. Доктор Стэдлер ничуть не сомневался, что этот темный делец имеет столь же мало отношения к проекту, как и любой из похожих на билетеров служителей, что он не обладает ни достаточным разумом, ни изобретательностью, ни даже агрессивностью, чтобы содействовать появлению нового орудия уничтожения, что он тоже всего-навсего винтик в некоей бесшумной машине, не имеющей ни центра, ни руководителя, ни направления, запущенной не доктором Феррисом, Уэсли Моучем или кем-то из запуганных существ на трибунах — безликой, не думающей, бесплотной машине,
которой никто не управляет, в которой вселишь пешки, каждая в меру собственного зла. Доктор Стэдлер крепко стиснул край скамьи: у него появилось желание вскочить с места и бежать.
— ...отом, что касается функции и назначения звукового луча, я ничего не скажу. Предоставлю ему самому говорить за себя. Вы увидите его действие. Когда доктор Блоджетт передвинет рычаги «Ксилофона», предлагаю вам неотрывно смотреть на цель — вон тот фермерский дом в двух милях. Больше смотреть не на что. Сам луч невидим. Все прогрессивные мыслители давно согласились, что не существует бытия — есть только действия, и не существует ценностей — есть только последствия. Теперь, дамы и господа, вы увидите работу Гармонизатора Томпсона и ее последствия.
Доктор Феррис поклонился, медленно отошел от микрофона и сел рядом с доктором Стэдлером.
Моложавый, полноватый человек встал у коммутатора и обратил выжидающий взгляд на мистера Томпсона. Тот какое-то время выглядел совершенно растерянным, будто что-то забыл, потом Уэсли Моуч подался к нему и прошептал на ухо пару слов.
— Контакт! — громко скомандовал мистер Томпсон.
Стэдлеру было невыносимо видеть плавные, расслабленные движения руки доктора Блоджетта, когда тот потянул один рычажок коммутатора, затем другой. Он поднес к глазам бинокль и навел его на фермерский дом.
В тот миг, когда Стэдлер сфокусировал изображение, одна из коз безмятежно тянулась к высокому сухому кусту чертополоха. В следующий момент коза взлетела в воздух, перевернулась, подергивая задранными вверх ногами, и упала на серую груду своих дергающихся в конвульсиях сестер. К тому времени, когда он поверил, наконец, своим глазам, груда была уже неподвижна, лишь торчавшая из нее нога одного животного дрожала, словно на сильном ветру. Дом разорвался на полосы вагонки и рухнул, затем взлетели гейзером кирпичи дымовой трубы. Трактор расплющился. Водонапорная башня треснула, обломки посыпались на землю, а колесо ее продолжало вращаться само по себе. Стальные брусья и балки недавно возведенных конструкций разлетелись, как спички под дуновением ветра. Это произошло так быстро, так внезапно, так просто, что доктор Стэдлер не ощутил ужаса, не ощутил вообще ничего. То была неизвестная ему реальность, то было царство детских кошмаров, где материальные предметы могут уничтожаться одним только злым желанием.
Он опустил бинокль. Перед его взором лежала пустая прерия. Там не было фермы, не было ничего, кроме темной полосы вдали, похо-
жей на тень от тучи. Позади на ярусах раздался тонкий, пронзительный вопль какой-то падающей в обморок женщины. Он удивился, почему она кричит только сейчас, а потом понял, что с тех пор, как был опущен первый рычажок, не прошло и минуты.
И снова поднял бинокль к глазам, словно во внезапной надежде, что не увидит ничего, кроме тени от тучи. Но материальные предметы никуда не делись; они превратились в кучу мусора. Он вглядывался в нее пристальнее, понимая, что ищет козленка. Но не мог найти; там была только холмик серого меха.
Когда он опустил бинокль и повернулся, то увидел, что доктор Феррис смотрит на него. И понял, что в течение всего эксперимента Феррис наблюдал не за целью, а за его лицом, словно проверяя, сможет ли он, Роберт Стэдлер, выдержать этот луч.
— Вот и все, — объявил в микрофон полноватый доктор Блоджетт вкрадчивым тоном администратора магазина. — В постройках не осталось ни единой целой заклепки или гвоздя, а в телах животных ни одного целого кровеносного сосуда.
Толпа зашелестела, нервно ерзая и взволнованно перешептываясь. Люди переглядывались, робко поднимались и садились снова. В шепотках звучала подавляемая истерика. Казалось, все ждали, когда им скажут, что думать.
Доктор Стэдлер увидел, как по ступенькам сводят женщину из заднего ряда, она шла с опущенной головой, прижимая ко рту платок; ее рвало. Он отвернулся и увидел, что доктор Феррис все еще наблюдает за ним. Лицо его было суровым и презрительным, лицом крупнейшего ученого страны. Стэдлер спросил:
— Кто изобрел эту отвратительную штуку?
— Вы.
Доктор Стэдлер, не шевелясь, смотрел на него.
— Это лишь практическое применение, —любезно сказал доктор Феррис, — ваших теоретических открытий, основанное на ваших неоценимых исследованиях природы космических лучей и передачи энергии в пространстве.
— Кто работал над этим проектом?
— Несколько бездарей, как вы их называете. Право, тут не было никаких сложностей. Никто из них не смог бы приблизиться к открытию вашей формулы передачи энергии, но когда они ее получили, все прочее не составляло труда.
— Какова практическая цель этого изобретения? В чем его «эпохальная значимость»?
— О, разве непонятно? Это бесценное оружие для защиты общественной безопасности. На обладателя такого оружия не нападет
никакой противник. Оно избавит страну от страха перед внешней агрессией и позволит планировать ее будущее в полном покое, — в его голосе слышалась странная небрежность, тон грубой импровизации, словно он не ждал, что собеседник поверит ему, и не стремился к этому. — Оно уменьшит социальные трения. Будет способствовать установлению мира, стабильности и — как мы уже отметили — гармонии. Исключит всякую опасность войны.
— Какой войны? Какой агрессии? Когда весь мир голодает и все эти народные государства едва существуют на наши подачки, где вы видите опасность войны? Думаете, эти оборванные дикари нападут на вас?
Доктор Феррис посмотрел ему в глаза.
— Внутренние враги могут представлять для народа такую же опасность, как внешние, —ответил он. — Возможно, большую, —теперь его голос звучал так, будто он ожидал, что собеседник поймет, и был уверен в этом. — Социальные системы очень ненадежны. Но подумайте, какой стабильности можно достичь с помощью нескольких научных внедрений в стратегические ключевые пункты. Это гарантия стабильного мира — вам не кажется?
Доктор Стэддерне шевельнулся и не ответил; выражение его лица не менялось, он казался парализованным. Он смотрел неподвижным взглядом человека, который внезапно увидел то, что знал изначально, тратил годы, стараясь избежать этого, и теперь мучительно старается не верить своим глазам.
— Не понимаю, о чем вы говорите! — отрывисто произнес он, наконец.
Доктор Феррис улыбнулся.
— Ни один бизнесмен или алчный промышленник не стал бы финансировать проект «Икс», — заговорил он тоном праздной, непринужденной дискуссии. — Не смог бы себе этого позволить. Это огромное вложение безо всяких перспектив прибыли. Какой выгоды он мог бы ожидать от этого проекта? Та ферма уже не будет приносить доходов, — он указал на темную полоску вдали. — Но, как вы превосходно заметили, проект «Икс» и не должен быть коммерческим предприятием. В отличие от деловых фирм Государственный научный институт без труда получил фонды для этого проекта. Вы не слышали в последние два года, что институт переживает какие-либо финансовые затруднения, так ведь? А раньше было большой проблемой заставить членов правительства проголосовать за выделение фондов на развитие науки. По вашему собственному выражению, они вечно хотели какой-то новинки за свои деньги. Что ж, вот новинка, которую кое-кто из власть имущих смог полностью оценить. И заставить дру-
гих голосовать за нее. Это оказалось нетрудно. Собственно говоря, многие из этих других считали безопасным голосовать за вложение денег в секретный проект — были уверены в его значительности, поскольку их не сочли достаточно компетентными, чтобы ознакомить с ним. Нашлось, конечно, несколько скептиков. Но они сдались, когда им напомнили, что Государственный научный институт возглавляет доктор Роберт Стэдлер, в суждениях и честности которого сомневаться невозможно.
Доктор Стэдлер опустил взгляд.
Внезапный взвизг микрофона мгновенно насторожил людей; казалось, они на грани паники. Диктор, улыбавшийся, частивший в микрофон, как пулемет, бодро прорычал, что сейчас они станут свидетелями радиопередачи с сообщением об этом важном открытии всей стране. Потом, взглянув на часы, в свой текст и на указующую руку Уэсли Моуча, крикнул в блестящую змеиную голову микрофона — в гостиные, конторы, кабинеты, детские всей страны:
— Дамы и господа! Проект «Икс»!
Феррис подался к доктору Стэдлеру — под напоминавший топот копыт голос диктора, несшийся галопом по всей стране с описанием нового изобретения, — и небрежным тоном произнес:
— Очень важно, чтобы не было критики проекта в наше ненадежное время, — затем добавил полушутя: — И ничего другого ни в какое другое.
— ...и политические, культурные, интеллектуальные и моральные лидеры страны, наблюдавшие это великое событие как ваши представители и от вашего имени, сейчас лично изложат свои взгляды!
Мистер Томпсон первым поднялся по деревянной лестнице на платформу с микрофоном. Отрывисто произнес краткую речь, приветствуя новую эру и объявляя — воинственным тоном вызова неизвестным врагам, — что наука принадлежит людям, и каждый человек на планете имеет право на долю благ, приносимых технологическим прогрессом.
Затем к микрофону подошел Уэсли Моуч. Он говорил о необходимости социального планирования и единодушной поддержке тех, кто им занимается. Говорил о дисциплине, сплоченности, аскетизме и патриотическом долге переносить временные трудности.
— Мы мобилизовали лучшие умы страны для работы ради вашего благосостояния. Это замечательное изобретение явилось результатом труда гениального человека, преданность которого идеалам гуманизма несомненна, человека, которого мы все при-
знали величайшим умом нашего столетия — доктора Роберта Стэдлера!
— Что?! — воскликнул доктор Стэдлер, резко повернувшись к Феррису.
Доктор Феррис посмотрел на него с выражением терпеливой снисходительности.
— Он не спрашивал моего разрешения так говорить! — полувы - крикнул-полупрошептал Стэдлер.
Феррис развел руками в жесте укоризненной беспомощности.
— Вот, видите, доктор Стэдлер, как нехорошо получается, если вы позволяете себе волноваться из-за политических дел, которые всегда считали недостойными своего внимания. Видите ли, мистер Моуч не обязан спрашивать разрешений.
Фигурой, сутулившейся теперь на фоне неба на платформе ораторов, чуть ли не обвивающейся вокруг - микрофона, говорящей скучающим, пренебрежительным тоном, был доктор Саймон Притчетт. Он объявлял, что новое изобретение — орудие социальной справедливости, гарантирующее общее процветание, и что каждый, сомневающийся в этом очевидном факте, — враг общества и должен получить по заслугам.
— Это изобретение — результат труда доктора Роберта Стэдлера, выдающегося приверженца свободы...
Доктор Феррис открыл портфель, достал несколько листов бумаги с аккуратно отпечатанным текстом и повернулся к доктору Стэд - леру.
— Вы должны стать кульминационным пунктом радиопередачи. Будете говорить последним, в конце часа, — протянул листы: — Вот речь, которую произнесете.
Его глаза сказали остальное: подбор слов был очень тщательным.
Доктор Стэдлер взял листы, но держал их кончиками вытянутых пальцев, словно клочок бумаги, который собирался выбросить.
— Я не просил вас быть составителем моих речей, — сказал он. Сарказм в его голосе дал доктору Феррису ключ к ответной реакции: сейчас не время для сарказма.
— Я не мог допустить, чтобы вы тратили свое драгоценное время на написание выступлений по радио, — сказал доктор Феррис. — и был уверен, что вы это оцените.
Он сказал это неискренне-вежливым тоном, как будто щадя достоинство нищего, которому бросил подачку.
Реакция собеседника обеспокоила его: доктор Стэдлер не ответил и не взглянул на рукопись.
— Отсутствие веры, — рычал на платформе тоном уличного задиры здоровенный оратор,— отсутствие веры— это единственное, чего надо бояться! Если будем верить в планы наших лидеров, тогда планы будут действовать, мы все получим процветание, покой, изобилие. Те, кто сомневается, подрывают наш дух и держат нас в нищете, в дефиците всего. Но мы не будем терпеть этого, мы должны защищать людей, и если кто-то из этих сомневающихся умников поднимет голову, поверьте, мы с ним разберемся!
— Было бы неразумно, — негромко заговорил доктор Феррис, — вызвать всеобщее негодование против Государственного научного института в такое взрывоопасное время. В стране много недовольства и беспорядков, и если люди неправильно поймут суть этого нового изобретения, возможно, они обратят свой гнев на ученых. Ученые никогда не были популярны у масс.
— Мир! — вещала в микрофон высокая, стройная женщина. — Это замечательное изобретение поможет сохранить мир. Оно защитит нас от агрессивных планов эгоистичных врагов, оно позволит нам дышать свободно и учиться любить своих собратьев. — У нее было костлявое лицо и злобная складка губ, приобретенная на вечеринках с коктейлями; она была в голубом, ниспадающем свободными складками платье, напоминающем концертное одеяние арфистки. — В нем вполне можно видеть чудо, которое считалось невозможным в истории, — мечту веков, окончательный синтез науки и любви!
Доктор Стэдлер поглядел на лица людей на трибунах. Все сидели тихо, все слушали, но в глазах было выражение подавленности, страха, грозившего стать постоянным, выражение живой раны, подернутой пленкой заразы. Они понимали так же, как и он. что были мишенями бесформенных раструбов, торчащих из купола дома-гриба, и ему стало любопытно, каким образом теперь они отключают свой разум, избегая думать об этом. Он понимал: те слова, что они жаждут услышать и поверить в них, это цепи, которые будут удерживать их так же, как коз, в радиусе действия этих раструбов. Им очень хотелось поверить; он видел, как сжимаются их губы, видел недоверчивые взгляды, бросаемые на соседей, словно угрожавшим им ужасом был не звуковой луч, а люди, которые заставят их признать в нем ужас. Глаза их затуманивались, но остающееся выражение раны воспринималось как крик о помощи.
— Как, по-вашему, что они думают? — негромко спросил доктор Феррис. — Разум — единственное оружие ученого, а разум не имеет власти над людьми, верно? В такое время, как наше, когда страна рушится, когда толпа доведена слепым отчаянием до грани открытых
мятежей и насилия, порядок должен поддерживаться всеми возможными средствами. Что поделаешь, когда приходится иметь дело с людьми?
Доктор Стэдлер не ответил.
Толстая, расплывшаяся женщина со слишком маленьким лифчиком под темным, покрытым пятнами пота платьем говорила в микрофон — доктор Стэдлер не сразу смог поверить своим ушам, — что новое изобретение будет принято с особой благодарностью всеми матерями страны.
Стэдлер отвернулся; наблюдавший за ним Феррис видел только благородную линию высокого лба и глубокую горестную складку в уголке рта.
Вдруг Роберт Стэдлер повернулся к нему. Это походило на струю крови из внезапной трещины в почти затянувшейся ране: лицо Стэд - лера открылось, выплеснулись страдания, ужас, подлинное чувство, будто на миг они оба вернулись к человеческой сути, и он простонал с возмущением и отчаянием: «И это в цивилизованный век, Феррис, в цивилизованный век!»
Доктор Феррис немного выждал и издал негромкий, продолжительный хохоток.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — произнес он тоном строгого наставника.
Доктор Стэдлер опустил глаза.
Когда Феррис заговорил снова, в голосе его звучал а легкая нотка, которую доктор Стэдлер мог бы определить только как неуместную в любой научной дискуссии:
— Будет досадно, если случится что-то, подвергающее опасности Государственный научный институт. Будет очень досадно, если институт закроют или кою-то из нас вынудятуйти. Куда мы пойдем? Ученые в наше время непозволительная роскошь. А таких людей или учреждений, которые могут позволить себе хотя бы самое необходимое, не говоря уж о роскоши, очень немного. Открытых дверей для нас не осталось. Нас не примут в исследовательские отделы промышленных концернов, таких, например, как «Риарден Спит». Кроме того, если наживем врагов, нас будут бояться все, кто захочет использовать наши таланты. Такой, как Риарден, стал бы за нас сражаться. Атакой, как Оррен Бойль? Но это чисто теоретические размышления, потому что все частные научно-исследовательские организации закрыты по Директиве 10-289, изданной, чего вы, возможно, не понимаете, Уэсли Моучем. Может, вы подумываете об университетах? Они втом же положении. Они не могут позволить себе наживать врагов. Кто подаст голос за нас? Думаю, кто-нибудь вроде Хью Экстона встал бы на нашу
защиту — но думать так — значит быть повинным в анахронизме. Он человек иного века. Условия, сложившиеся в нашей социальной и экономической реальности, давно сделали его существование невозможным. И не думаю, что доктор Саймон Притчетт или поколение, воспитанное под его руководством, сможет или захочет защитить нас. Я никогда не верил в силу идеалистов. А вы? А сейчас не век непрактичного идеализма. Если кто-нибудь захочет выступить против политики правительства, как он добьется того, чтобы его услышали? Через этих джентльменов прессы, доктор Стэдлер? Разве в стране есть хоть одна независимая газета? Неконтролируемая радиостанция? Хоть какая-то частная собственность? Личное мнение? — тон его голоса теперь был вполне ясен: это был тон убийцы. — Личное мнение — это роскошь, которую сейчас никто не может себе позволить.
Губы доктора Стэдлера нервно шевельнулись, так же нервно, как ноги тех коз:
— Вы разговариваете с Робертом Стэдлером.
— Я этого не забыл. Именно поэтому и говорю. Роберт Стэдлер — прославленное имя, и я не хотел бы, чтобы оно было уничтожено. Но что такое сейчас прославленное имя? В чьих глазах? — он указал на трибуны: — В глазах таких людей, которых видите вокруг? Если они верят, что орудие убийства приведет к процветанию, разве не поверят, что Роберт Стэдлер — предатель и враг государства? Будете вы тогда полагаться на тот факт, что это неправда? Выдумаете о правде, доктор Стэдлер? Вопрос о ней не входит в социальные проблемы. Принципы не оказывают влияния на общественные дела. Разум не имеет власти над людьми. Логика бессильна. Мораль — лишнее. Не отвечайте мне сейчас, доктор Стэдлер. Ответьте через микрофон. Вы следующий оратор.
Поглядев на темную полоску фермы вдали, Стэдлер понял, что испытывает ужас, но не позволяет себе понять его природу. Он, способный изучать элементарные и субэлементарные частицы космического пространства, не позволял себе изучить свое чувство и понять, что оно состоит из трех частей: одной частью был ужас картины, стоявшей перед глазами, —надписи, вырезанной в его честь над дверью института: «Бесстрашному разуму, неизменной правде»; другой — обыкновенный, примитивный животный страх физического уничтожения, унизительный страх, который со времен своей юности он не собирался никогда испытать в цивилизованном мире, и третьей был ужас сознания, что, предавая первое, человек оказывается в царстве второго.
Стэдлер пошел к платформе ораторов, шаг его был твердым, неторопливым, в руке он держал скомканную рукопись речи. Это похо-
дило на шествие то ли к пьедесталу, то ли к гильотине. Как в смертную минуту у человека проносится перед взором вся его жизнь, так он шагал на голос диктора, зачитывающего всей стране перечень должностей и достижений Роберта Стэддера. Легкая конвульсия пробежала по его лицу при словах «...бывший завкафедрой физики университета Патрика Генри». Он отчужденно подумал, что это все не он, а какой-то другой человек, которого он оставлял позади, что толпа сейчас увидит акт более жуткого уничтожения, чем разрушение фермы. Стэдлер поднялся на три ступеньки, когда молодой журналист бегом бросился к нему и снизу ухватился за перила, преградив ему путь.
— Доктор Стэдлер! — молил он отчаянным шепотом. — Скажите им правду! Скажите, что не имеете никакого отношения к этому! Скажите, что это за адская машина и для какой цели ее хотят использовать! Скажите стране, какие люди пытаются править ею! Никто не сможет усомниться в ваших словах! Скажите всем правду! Спасите нас! Вы единственный, кто может!
Доктор Стэдлер посмотрел на него. Журналист был молод; движения его и голос обладали быстрой, резкой четкостью, присущей способным людям; сквозь плотные ряды пожилых, продажных, одержимых поисками благосклонности и протекции коллег он сумел пробиться в элиту политической журналистики как последняя, яркая искра таланта. Глаза его светились пылким, неустрашимым умом; такие глаза смотрели на доктора Стэдлера со скамей аудитории.
Он обратил внимание, что глаза парня были карими, с зеленым оттенком.
Доктор Стэдлер оглянулся и увидел, что Феррис спешит к нему, словно слуга или тюремщик.
—Я не позволю, чтобы меня оскорбляли вероломные юнцы с предательскими взглядами, — громко произнес Стэдлер.
Доктор Феррис повернулся к молодому журналисту и с искаженным гневом лицом резко потребовал:
— Покажите журналистское удостоверение и допуск к работе!
— Я горжусь, — стал читать доктор Роберт Стэдлер в микрофон, отвечая сосредоточенному молчанию всей страны, — что годы труда и служения науке принесли мне честь вложить в руки нашего замечательного лидера, мистера Томпсона, новое орудие с несметным потенциалом воспитательного и облагораживающего воздействия на человеческий разум...
Небо дышало жаром, словно доменная печь, а улицы Нью-Йорка походили на трубы, несущие не воздух, а расплавленную пыль. Даг-
ни стояла на углу, где вышла из аэропортовского автобуса, глядя на город в безмолвном изумлении. Здания казались доведенными до убожества неделями летней жары, а люди — столетиями страданий. Она смотрела на них, подавленная чудовищным ощущением нереальности.
Это ощущение не оставляло ее с раннего утра, с той минуты, когда она вошла по пустынному шоссе в незнакомый городи, остановив первого встречного, спросила, где находится.
— В Уотсонвилле, — ответил тот.
— А какой это штат?
Мужчина, оглядев ее с ног до головы, ответил: «Небраска» — и поспешил прочь. Дагни невесело улыбнулась, понимая, что он недоумевает, откуда она взялась, и что никакое объяснение, способное прийти ему на ум, не было бы таким фантастичным, как правда. Однако неправдоподобным ей казался Уотсонвилл, когда она шла по его улицам к железнодорожной станции. Дагни утратила привычку видеть в отчаянии обычную и доминирующую сторону человеческой жизни, до того обычную, что оно не привлекало внимания. И вид его поражал Дагни своей безысходностью. Она видела на лицах людей печать страданий и страха, видела нежелание признать и то, и другое; казалось, люди всеми силами притворяются, разыгрывают некий ритуал отстранения от действительности, оставляют мир непознанным, а свои жизни пустыми в ужасе перед чем-то запретным. Она видела это так ясно, что ей хотелось подойти к незнакомцам, встряхнуть их, рассмеяться им в лица, крикнуть: «Да придите же вы в себя!»
«Нет никаких разумных причин людям быть такими несчастными, — подумала она, — никаких совершенно...» И вспомнила, что люди изгнали разум из своего существования.
Дагни села на таггертовский поезд, чтобы доехать до ближайшего аэродрома; она никому не представлялась: это казалось ненужным. Сидела у окна купе, будто иностранка, которой нужно выучить непонятный язык окружающих. Подняла брошенную газету; ей кое-как удалось осмыслить, что там написано, но она не поняла, зачем такое писать: все это казалось по-детски нелепым.
Она в изумлении уставилась на краткое сообщение из Нью-Йорка, красноречиво гласившее, что мистер Джеймс Таггерт доводит до всеобщего сведения, что его сестра погибла в авиакатастрофе, и все непатриотичные слухи, будто это не так, не заслуживают внимания. Не сразу вспомнила Директиву 10-289 и поняла, что Джима беспокоит подозрение, будто она скрылась, как дезертир.
Текст заметки наводил на мысль, что ее исчезновение представляло собой важную общественную проблему, не утратившую значе-
ния до сих пор. Были и другие указания на это: упоминание о трагической гибели мисс Таггерт в материале о растущем количестве авиакатастроф и на последней странице предложение вознаграждения в сто тысяч долларов тому, кто найдет обломки ее самолета, подписанное Генри Риарденом.
Последнее взволновало ее, все остальное казалось бессмысленным.
Потом Дагни постепенно осознала, что ее появление станет сенсацией. Почувствовала усталость при мысли о драматичном возвращении, о встрече с Джимом и журналистами, о шумихе. Было бы неплохо, если бы все это прошло без ее участия.
На аэродроме Дагни увидела, как провинциальный репортер брал интервью у каких-то улетавших чиновников. Подождала, пока он закончит, потом подошла к нему, показала документы и спокойно сказала, глядя в его вытаращенные глаза:
— Я Дагни Таггерт. Сообщите, пожалуйста, что я жива и сегодня во второй половине дня буду в Нью-Йорке.
Самолет должен был вот-вот взлететь, и она избежала необходимости отвечать на вопросы.
Дагни наблюдала за проплывающими внизу прериями, реками, городами и заметила, что чувство отчужденности, какое испытываешь глядя из самолета на землю, сродни тому, какое она испытала, наблюдая за людьми: только расстояние, отделявшее ее от них, казалось значительнее. Пассажиры слушали какую-то радиопередачу, судя по выражению их лиц, важную. Уловила обрывки произносимых лживыми голосами фраз о каком-то новом изобретении, которое принесет какие-то невообразимые блага какому-то таинственному общественному благоденствию. Слова явно подбирались так, чтобы в них не было никакого конкретного смысла; она подумала, как можно притворяться, будто слушаешь нечто содержательное; однако так делали все пассажиры.
Они вели себя, как дети, которые, еще не умея читать, берут книгу и произносят то, что вздумается, делая вид, будто именно это содержится в непонятных черных строчках. «Но ребенок, — пришло в голову Дагни, — сознает, что играет; эти же люди притворяются перед самими собой, что не притворяются; они просто не знают других условий жизни».
Чувство нереальности оставалось у нее и тогда, когда самолет приземлился, когда она незаметно улизнула от толпы журналистов, миновав стоянку такси и вскочив в аэропортовский автобус, когда ехала в нем, когда стояла на перекрестке, глядя на Нью-Йорк. Казалось, она видит покинутый город. У нее не возникло ощущения возвращения домой, когда она вошла в свою квартиру; квартира представлялась
каким-то условным помещением, которое можно использовать для любой, совершенно незначительной цели.
Но она почувствовала себя бодрее, что напоминало первый просвет в тумане — проблеск смысла, — когда сняла трубку и позвонила в офис Риардена в Пенсильвании.
— О, мисс Таггерт... мисс Таггерт! — радостно простонал голос суровой, бесстрастной мисс Айвз.
— Здравствуйте, мисс Айвз. Я вас не напугала? Вы знали, что я жива?
— Да! Услышала утром по радио.
— Мистер Риарден у себя?
— Нет, мисс Таггерт. Он... он в Скалистых горах, ищет... то есть...
— Да, понимаю. Знаете, как связаться с ним?
— Я жду его звонка с минуты на минуту. Сейчас он в Лос-Гатосе, штат Колорадо. Я позвонила ему, как только услышала эту новость, но его не было на месте, и я оставила сообщение, чтобы он перезвонил. Видите ли, он почти весь день летает... но свяжется со мной, как только вернется в отель.
— Как называется отель?
— «Эльдорадо».
— Спасибо, мисс Айвз.
Дагни хотела положить трубку.
— О, мисс Таггерт!
-Да?
— Что произошло с вами? Где вы были?
— Я... расскажу при встрече. Сейчас я в Нью-Йорке. Когда мистер Риарден позвонит, скажите, пожалуйста, что я буду у себя в кабинете.
— Хорошо, мисс Таггерт.
Дагни положила трубку, но не сняла с нее руки, как бы не желая прерывать свой первый контакт с реальным внешним миром. Посмотрела на свою квартиру, на город за окном, чтобы отвлечься, чтобы не погрузиться вновь в мертвенный туман бессмысленности.
Она опять подняла трубку и позвонила в Лос-Гатос.
— Отель «Эльдорадо», — недовольно произнес сонный женский голос.
— Примете сообщение для мистера Генри Риардена? Попросите его, когда вернется...
— Минутку, пожалуйста, — протянул голос раздраженным тоном, отвергающим всякое посягательство на дальнейшее внимание с его стороны.
Дагни услышала пощелкивание переключателей, какое-то жужжанье, несколько гудков, потом ясный мужской голос:
— Алло?
Это был Хэнк Риарден.
Дагни уставилась на трубку, будто на дуло пистолета, чувствуя себя в ловушке, теряя способность дышать.
— Алло?! — настойчиво повторил Риарден.
— Хэнк, это ты?
Она услышала негромкий звук, скорее, вздох или стон, потом долгое, пустое потрескивание в трубке.
— Хэнк!
Ответа не было.
— Хэнк!!! —в ужасе закричала Дагни.
Ей показалось, что она слышит прерывистое дыхание, потом раздался шепот — не вопрос, а утверждение, в котором звучало все:
— Дагни...
— Хэнк, извини! Дорогой, прости! Ты не знал?
— Где ты, Дагни?
— У тебя все хорошо?
— Конечно.
— Ты не знал, что я вернулась... что жива?
— Нет... Не знал.
— О господи, извини, что позвонила, я...
— О чем ты говоришь? Где ты, Дагни?
— В Нью-Йорке. Ты не слышал об этом по радио?
— Нет. Я только что вошел.
— Тебе не передали сообщение, чтобы ты позвонил мисс Айвз?
— Нет.
— У тебя все хорошо?
—Теперь? — она услышала негромкий, мягкий смешок. Сдержанный смех, отзвук юности, усиливающийся в его голосе с каждым словом. — Когда ты вернулась?
— Сегодня утром.
— Дагни, где ты была?
Она ответила не сразу:
— Мой самолет разбился. В Скалистых горах. Меня подобрали какие-то люди, они помогли мне, но я не могла ни с кем связаться.
Смех смолк:
— Так скверно?
— О... катастрофа? Нет, ничего. Я почти не пострадала. Серьезных повреждений не было.
— Тогда почему не могла связаться?
— Там не было... никаких средств связи.
— Почему не возвращалась гак долго?
— Я... сейчас не могу ответить.
— Дагни, ты была в опасности?
В задумчиво-мучительном тоне ее голоса прозвучало что-то похожее на сожаление, когда она ответила:
— Нет.
— Тебя держали там как пленницу?
— Нет, я бы не сказала.
— Значит, ты могла вернуться раньше, но не вернулась?
— Это так, но больше ничего сказать не могу.
— Где ты была, Дагни?
— Может, не будем говорить об этом сейчас? Давай подождем до встречи.
— Хорошо. Ни о чем спрашивать не буду. Только скажи: сейчас ты в безопасности?
— В безопасности? Да.
— Я имею в виду, не страдаешь от серьезных повреждений или последствий?
Она ответила с той же интонацией невеселой улыбки:
— Хэнк, повреждений у меня нет. Насчет последствий, не знаю.
— Вечером все еще будешь в Нью-Йорке?
— Да, конечно. Я... вернулась навсегда.
— Правда?
— Почему ты спрашиваешь об этом?
— Не знаю. Видимо, слишком привык к тому, что... что никак не могу найти тебя.
— Я вернулась.
— Да. Увидимся через несколько часов, — Риарден умолк, словно сам не мог поверить в это. — Через несколько часов, — твердо повторил он.
— Я буду здесь.
— Дагни.
— Что?
Риарден негромко засмеялся.
— Нет, ничего. Просто я хотел еще услышать твой голос. Прости. Говорить сейчас ничег о не хочу.
— Хэнк, я...
— Когда увидимся, дорогая. До встречи.
Дагни стояла, глядя на умолкшую трубку. Впервые после возвращения она испытывала мучительную боль, но это будило в ней жизнь, потому что стоило того.
Она позвонила своей секретарше в «Таггерт Трансконтинентал» и лаконично сказала, что будет в кабинете через полчаса.
Статуя Натаниэла Таггерта была олицетворением реальности; Дагни стояла, глядя на нее в вестибюле Терминала. Ей казалось, что они одни в огромном гулком храме среди туманных очертаний бесформенных призраков, вьющихся вокруг них и исчезающих. Она стояла неподвижно, глядя на статую, словно в святую минуту посвящения. «Я вернулась», —это было все, что ей хотелось произнести.
«Дагни Таггерт» — было по-прежнему написано на двери ее кабинета. Выражение лиц ее сотрудников, когда она появилась в холле, было таким, как у тонущих при виде спасительной веревки. Она увидела Эдди Уиллерса, стоявшего у письменного стола за стеклянной перегородкой; перед ним был какой-то человек. Эдди рванулся было к ней, но остановился; он производил впечатление заключенного. Дагни поприветствовала взглядом всех по очереди, улыбаясь мягко, как обреченным детям, потом направилась к столу Уиллерса.
Эдди наблюдал за тем, как она приближается, словно не видя больше ничего, однако его напряженная поза говорила о том, что он слушает стоящего перед ним человека.
—Тяга? — говорил этот человек, голос его был грубым, отрывистым и вместе с тем гнусавым, назойливым. — С ней нет никаких проблем. Просто отмените...
— Привет, — негромко сказал Эдди, слегка улыбаясь, словно далекому видению.
Мужчина повернулся и взглянул на нее. У него была желтая кожа, вьющиеся волосы, жесткое лицо с помятыми чертами. Это была отталкивающая красота, соответствующая эстетическим меркам пивнушки. Мутные темные глаза были бесцветными, как стекло.
— Мисс Таггерт, — произнес Эдди звучным, строгим голосом, словно приучая этого человека к хорошим манерам, ему не знакомым, — позвольте представить вам мистера Мейгса.
— Здрас-сьте, — равнодушно протянул мужчина, потом повернулся к Уиллерсу и продолжал так, словно ее здесь не было: — Просто отмените рейсы «Кометы» на завтра и на вторник, а паровозы отправьте в Аризону для срочной перевозки грейпфрутов; подвижной состав снимете с транспортировки угля из Скрэнтона, как я уже говорил. Сейчас же отдайте необходимые распоряжения.
— Ты не сделаешь ничего подобного! — воскликнула Дагни, до того изумленная, что даже не могла возмутиться.
Мейгс взглянул на нее; если б его глаза могли что-то выражать, в них было бы удивление.
— Отдайте распоряжения, — равнодушно повторил он Эдди и вышел.
Эдди делал какие-то пометки на листе бумаги.
— Ты в своем уме? — спросила она.
Эдди, словно обессиленный после многочасовых побоев, поднял на нее глаза.
— Придется, Дагни, — сказал он убитым голосом.
— Кто он такой? — спросила она, указав на закрывшуюся за Мей - гом дверь.
— Полномочный координатор.
— Что?
— Представитель из Вашингтона, осуществляет план объединения железных дорог.
— Что еще за объединение?
— Да как тебе сказать... О, погоди, Дагни, у тебя все хорошо? Не покалечилась? Это действительно была авиакатастрофа?
Она никогда не думала, как лицо Эдди будет стареть, но видела это сейчас — оно стало старым в тридцать пять лет, всего за месяц. Дело было не в складках или морщинах, оно оставалось прежним, во всех своих чертах, но на него легла тяжелая печать смирения, страдания и безнадежности.
Дагни улыбнулась мягко, уверенно, понимающе, не желая заниматься всеми проблемами сразу, и протянула руку:
— Ладно, Эдди. Здравствуй.
Он прижал ее руку к губам, чего не делал никогда раньше, но не дерзко или извиняясь за что-то, а просто, по-дружески.
— Да, была авиакатастрофа, — сказала она, — и чтобы ты не волновался, скажу тебе правду: я не покалечилась, серьезных повреждений не получила. Но журналистам и всем остальным преподнесу другую историю. Так что помалкивай.
— Само собой.
— Связаться я ни с кем не могла, но не потому, что пострадала при крушении. Это все, Эдди, что могу сказать тебе сейчас. Не спрашивай, где я была и почему так долго не возвращалась.
— Не буду.
— Теперь объясни, что это за план объединения железных дорог.
— Это... Слушай, пусть объяснит Джим. Он скоро появится. Мне очень не хочется... разве что ты настаиваешь, — добавил он, вспомнив о дисциплине.
— Понимаю, что не хочется. Только скажи, правильно ли я поняла координатора: он требует, чтобы ты отменил два рейса «Кометы», чтобы послать паровозы вывозить из Аризоны грейпфруты?
— Да.
— И отменил отправку состава с углем, чтобы получить вагоны для грейпфрутов?
-Да.
— Для грейпфрутов?
— Именно так.
— Почему?
— Дагни, слово «почему» уже вышло из употребления.
Чуть помолчав, она спросила:
— О причине догадываешься?
— Мне догадываться не нужно. Я ее знаю.
— Так в чем же она?
— Состав формируется для братьев Смэзерс. Год назад они купили фруктовое ранчо в Аризоне у человека, который обанкротился после принятия Закона справедливой доли. Этот человек владел ранчо тридцать лет. Братья Смэзерс до прошлого года выпускали доски для игры в вещевую лотерею. Ранчо они купили, получив заем в Вашингтоне по проекту помощи районам массовой безработицы, таким как Аризона. У этих братьев есть в Вашингтоне друзья.
— И что?
— Дагни, это знают все. Знают, как нарушались в последние три недели расписания поездов, и почему одни районы и грузоотправители получают транспорт, а другие нет. Но говорить, что мы это знаем, нам не положено. Нам надлежит делать вид, что любое решение принимается ради общего блага и что общее благо ныо-йоркцев требует доставки громадного количества грейпфрутов, — чуть помолчав, Эдди добавил: — Координатор —единственный арбитр общего блага и единственная власть над распределением локомотивов и подвижного состава на всех железных дорогах страны.
Наступила минута молчания.
— Понятно, — сказала Дагни. И, чуть погодя, спросила:
— Что с уинстонским туннелем?
— Работы прекращены. Три недели назад. Поезда не откопаны. Техника вышла из строя.
— Что с восстановлением старой ветки, огибающей туннель?
— Дело отложено в долгий ящик.
— Так у нас нет никакого трансконтинентального движения?
Эдди странно посмотрел на нее.
— Есть, — ответил он с ожесточением.
— Через окружной путь «Канзас Вестерн»?
— Нет.
— Эдди, что тут произошло за последний месяц?
Он улыбнулся так, словно признавался в чем-то постыдном:
— В последний месяц мы делали деньги.
Дагни увидела, как открылась дверь и вошел Джеймс Таггерт в сопровождении мистера Мейгса.
— Эдди, — спросила она, — хочешь присутствовать на этом совещании? Или предпочтешь уйти?
— Нет, хочу присутствовать.
Лицо Джеймса походило на скомканный лист бумаги, хотя морщин на его дряблой коже не прибавилось.
— Дагни, нужно многое обсудить, произошла масса важных перемен, — резко заговорил он еще издали. — О, я рад, что ты вернулась, рад, что ты жива, — вспомнив, раздраженно добавил он. — Так вот, есть несколько неотложных...
— Пошли в мой кабинет, — предложила она.
Кабинет ее походил на исторический памятник, восстановленный и оберегаемый Эдди Уиллерсом. На стенах висели ее карта, календарь, портрет Ната Таггерта, и не оставалось никаких следов эры Клифтона Лоси.
— Насколько понимаю, я все еще вице-президент этой железной дороги? — спросила она, усаживаясь за свой стол.
— Да, — ответил Таггерт торопливо, с обидой, чуть ли не с вызовом. — Конечно. И не забывай — ты не бросала своего дела, ты все еще... Так ведь?
— Нет, я не бросала своего дела.
— Теперь самый неотложный вопрос — сообщить об этом прессе, сообщить, что ты снова на работе, где была и... кстати, где?
— Эдди, — обратилась Дагни к Уиллерсу, — будь добр, подготовь необходимое сообщение и отправь журналистам. Когда я летела над Скалисты ми горами к туннелю Таггерта, у самолета отказал двигатель. Я сбилась с курса, ища место для вынужденной посадки, и разбилась в безлюдном горном районе... Вайоминга. Меня нашли старый овчар с женой и отнесли в свой дом в лесу, в пятидесяти милях от ближайшего населенного пункта. Я серьезно пострадала и лежала без сознания почти две недели. У пожилых фермеров не было ни телефона, ни радио, никаких транспортных средств, кроме старого грузовика, который сломался, когда они попытались его завести. Мне пришлось оставаться там, пока я не начала ходить. Я прошла пятьдесят миль до предгорий, потом добралась на попутках до одной из железнодорожных станций в Небраске.
— Ясно, — сказал Таггерт. — Что ж, замечательно. Так вот, когда будешь давать интервью...
— Я не собираюсь давать никаких интервью.
— Что? Но мне звонили весь день! Они ждут! Это необходимо! — вид у него был панический. — Совершенно необходимо!
— Кто звонил весь день?
— Вашингтонцы и... и другие... они ждут твоего заявления.
Дагни указала на записи Уиллерса:
— Вот мое заявление.
— Но этого мало! Ты должна сказать, что не бросала своего дела.
— Это ясно само собой, разве не так? Я вернулась.
— Ты должна что-нибудь сказать об этом.
— Например?
— Что-нибудь личное.
— Кому?
— Стране. Люди тревожились о тебе. Ты должна их успокоить.
— Эта история успокоит их, если кто-то обо мне беспокоился.
— Я не то имел в виду!
— А что?
— Я... — Джеймс умолк и отвел взгляд. — Я...
Он сидел, подыскивая слова и похрустывая суставами пальцев.
Джим совсем измучился, подумала она, у него появились нервозная раздражительность, резкий голос, вид сделался паническим; на смену осторожной вкрадчивости пришли грубые вспышки бессильной злобы.
— Я имел в виду...
Он подыскивает слова, подумала Дагни, чтобы выразить свою мысль не прямо, а дать мне понять то, что ему хочется скрыть.
— Я имел в виду, что общественность...
— Я знаю, что ты имел в виду, — сказала она. — Нет, Джим. Я не стану успокаивать общественность относительно положения дел в нашей отрасли.
— Раз ты...
— Общественности лучше оставаться настолько неуспокоенной, насколько у нее хватает ума. А теперь перейдем к делу.
— Я...
— К делу, Джим.
Он взглянул на мистера Мейгса. Мистер Мейгс сидел молча, забросив ногу на ногу, и курил сигарету. Пиджак его был похож на армейский френч. Складки шеи нависали над воротником, складки тела распирали талию, зауженную, чтобы скрыть полноту. У него было кольцо с большим желтым бриллиантом, вспыхивавшим, когда он шевелил короткими пальцами.
— Ты познакомилась с мистером Мейгсом, — сказал Таггерт. — 14 я очень рад тому, что вы превосходно поладите, — он сделал лег-
кую, выжидательную паузу, но ему никто не ответил. — Мистер Мейгс осуществляет план объединения железных дорог. У тебя будет много возможностей сотрудничать с ним.
— Что это за план?
— Это... новая национальная программа, начавшая действовать три недели назад, ты оценишь ее, одобришь и найдешь в высшей степени практичной. — Дагни удивилась несерьезности его уловки: Джеймс держался так, словно, вынеся заранее за нее вердикт, не даст ей возможности изменить его. — Это чрезвычайная программа, спасшая транспортную систему страны.
— Что это за план?
— Ты, разумеется, сознаешь непреодолимые трудности любых строительных работ в этот чрезвычайный период. Строить новые пути — пока что — невозможно. Поэтому для страны самой важной задачей является сохранить транспортную систему как единое целое, сохранить все имеющиеся машины, все имеющееся оборудование. Национальное выживание требует...
— Что это за план?
— В целях национального выживания железные дороги страны слиты в одну сеть. Весь совокупный валовый доход поступает в Правление железнодорожного пула в Вашингтоне, оно действует как попечитель отрасли в целом и делит среда разных железных дорог общий доход в соответствии с... самым современным принципом распределения.
— Что это за принцип?
— Не волнуйся, права собственности полностью сохранены и защищены, им лишь придали новую форму. Каждая дорога по-прежнему несет ответственность за свою работу, расписание поездов, содержание в порядке путей и оборудования. Что до ее взносов в национальный пул, каждая дорога позволяет любой другой, когда того требуют условия, использовать свои пути и оборудование бесплатно. В конце года Правление пула распределяет общий доход, и каждая дорога получает деньги не на случайной, устарелой основе количества прошедших поездов и тоннажа перевезенных грузов, а на основе ее потребностей, то есть, поскольку сохранение железнодорожного пути — это главная потребность, каждая дорога получает деньги в зависимости от протяженности путей, которыми владеет и которые содержит в исправности.
Дагни слышала слова, понимала их смысл, но не могла представить это в реальности — какое-то кошмарное безумие, основанное лишь на готовности людей притворяться, будто они верят, что все вокруг разумно. Она ощутила мертвую пустоту и поняла, что ее пытаются низвергнуть даже ниже той планки, где еще уместно простое человеческое негодование.
— Чьими путями мы пользуемся для трансконтинентальных перевозок?
—Да своими, разумеется, —торопливо ответил Таггерт, —то есть от Нью-Йорка до Бедфорда, штат Иллинойс. А от Бедфорда наши поезда идут по путям «Атлантик Саусерн».
— До Сан-Франциско?
— Ну, так гораздо быстрее, чем делать тот длинный объезд, который ты хотела устроить.
— Мы пускаем свои поезда без платы за использование путей?
— Притом твоей объезд долго не просуществовал бы, рельсы «Канзас Вестерн» пришли в негодность, и, кроме того...
— Без платы за использование путей «Атлантик»?
— Ну, и мы не берем с них платы за пользование нашим мостом через Миссисипи.
Чуть помолчав, Дагни спросила:
— Ты смотрел на карту?
— Конечно, — неожиданно подал голос Мейгс. — У вашей дороги самая большая протяженность. Поэтому вам не о чем беспокоиться.
Эдди Уиллерс расхохотался.
Мейгс тупо посмотрел на него:
— Что это с вами?
— Ничего, — устало ответил Эдди. — Ничего.
— Мистер Мейгс, — заговорила Дагни, — если взглянете на карту, увидите, что две трети стоимости содержания путей для наших трансконтинентальных перевозок даются нам даром и оплачиваются нашим конкурентом.
— Да, конечно, — ответил он и сощурился, с подозрением глядя на нее, словно недоумевал, что толкнуло ее на столь откровенное заявление.
—А мы тем временем получаем деньги за то, что владеем милями путей, на которых нет движения, — сказала она.
Мейгс понял и откинулся на спинку кресла, словно потерял всякий интерес к этой дискуссии.
— Это не так! — резко возразил Таггерт. — Мы пускаем много местных поездов для обслуживания района нашей бывшей трансконтинентальной линии — через Айову, Небраску и Колорадо, а по другую сторону туннеля — через Калифорнию, Неваду и Юту.
— Пускаем два местных поезда в день, — сказал Эдди Уиллерс сухим, безучастным тоном деловой справки. — Кое-где и меньше.
— Что определяет количество поездов, которое каждая железная дорога обязана пускать? — спросила Дагни.
— Общественное благо, — ответил Джеймс.
— Правление пула, — ответил Эдди.
— Сколько поездов было остановлено в стране за последние три недели?
— Собственно говоря, — пылко заговорил Таггерт, — этот план помог гармонизировать отрасль и устранить жестокую конкуренцию.
— Он устранил тридцать процентов ходивших по стране поездов, — вмешался Эдди. — Конкуренция сохранилась только в подаче заявлений в Правление о разрешении отменять поезда. Выживет та железная дорога, которая ухитрится не пускать поездов совсем.
— Кто-нибудь подсчитывал, как долго сможет функционировать
«Атлантика?
— Это не ваше... — начал было Мейгс.
— Каффи, прошу тебя! — воскликнул Таггерт.
— Президент «Атланпшк Саусерн», — бесстрастно произнес Эдди, — покончил с собой.
— Мы здесь ни при чем! — заорал Таггерт. — Он совершил самоубийство по личным причинам!
Дагни молча глядела на их лица. В сумеречном безразличии ее сознания все еще теплилась какая-то искорка интереса: Джим всегда ухитрялся сваливать бремя своих просчетов на самые крупные компании и выживать, заставляя их расплачиваться за ошибки, как поступил с Дэном Конвеем, с промышленниками в Колорадо; но тут не было даже здравого смысла грабителя — в этой атаке на иссохший костяк более слабого, полуобанкротившегося конкурента ради минутной отсрочки краха, поскольку нападавшего отделяла от бездны только треснувшая кость.
Привычка дискутировать едва не заставила Дагни говорить, спорить, указывать на очевидное, но она снова посмотрела на их лица и поняла, что они все и так знают. В каких-то иных понятиях, в каком - то ином осмыслении они знали все, что она могла сказать, — не имело смысла доказывать необратимый ужас их курса и его последствий.
— Понятно, — негромко сказала она.
— Ну а что, по-твоему, мне было делать? — закричал Таггерт. — Прекратить наши трансконтинентальные перевозки? Обанкротиться? Превратить великую железную дорогу в жалкую местную? — Одно ее слово, казалось, задело его сильнее, чем любые убийственные аргументы; он буквально трясся от ужаса перед тем, что стояло за этим коротким «понятно». — Мне больше ничего не оставалось! Нам нужно было сохранить трансконтинентальный маршрут! Обогнуть туннель невозможно! У нас нет денег на дополнительные расходы! Нужно было что-то делать!
Мейгс смотрел на него с удивлением и неприязнью.
— Я не спорю, Джим, — сухо сказала она.
— Мы не могли допустить, чтобы такая дорога, как «Таггерт Транс - континентал», потерпела крах! Это была бы национальная катастрофа! Надо было думать обо всех городах, промышленности, грузоотправителях, пассажирах, служащих и акционерах, условия жизни которых зависят от нас! Это не только ради тебя или меня, это ради общего блага! Все согласны, что план объединения железных дорог практичен! Лучше всех осведомленные...
— Джим, — сказала Дагни, — если у тебя есть еще деловые вопросы для обсуждения, давай ими займемся.
— Ты никогда не принимала во внимание социальную сторону чего бы то ни было, — недовольно буркнул он в ответ.
Дагни заметила, что это притворство неприятно не только ей, но и Мейгсу, хотя и по совершенно другой причине. Он смотрел на Джима со скукой и презрением. Джим внезапно показался ей человеком, пытавшимся найти безопасную тропу между двумя полюсами — Мейг - сом и ею, — и теперь видящим, что его путь стремительно сужается, и он будет растерт между Сциллой и Харибдой.
— Мистер Мейгс, — спросила она, побуждаемая ехидным любопытством, — каковы ваши экономические планы на послезавтра?
И увидела, как его мутные карие глаза сосредоточились на ней безо всякого выражения.
— Вы непрактичны, — сказал он.
— Совершенно бессмысленно, — отрывисто бросил Таггерт, —теоретизировать о будущем, когда необходимо думать о неотложных делах настоящего. В конечном счете...
— В конечном счете все мы умрем, — сказал Мейгс. И внезапно поднялся: — Побегу, Джим. Не могу тратить время на разговоры, — и добавил: — Поговори с ней о необходимости как-то прекратить все эти крушения поездов, раз эта девочка такая кудесница в железнодорожных делах.
Сказал он это не оскорбительно; он не был способен ни оскорбить, ни понять, что оскорбили его.
—До встречи, Каффи, — сказал Таггерт, когда Мейгс выходил, не удостоив их прощальным взглядом.
Таггерт посмотрел на сестру испуганно и выжидающе, словно страшился ее комментариев и вместе с тем отчаянно надеялся услышать от нее хоть что-то.
— Ну? — спросила Дагни.
— Ты о чем?
— Есть у тебя еще темы для обсуждения?
— Ну, я... — в голосе его звучало разочарование. — Да! — воскликнул он с отчаянной решимостью. —У меня есть тема, самая важная из всех...
— Растущее число крушений?
— Нет! Не это.
— Тогда что?
— Ты... ты сегодня вечером выступишь на радио в программе Бертрама Скаддера.
— Вот как?
— Дагни, это очень важно, необходимо, ничего поделать нельзя, об отказе не может быть и речи, в такие времена выбора нет, и...
Дагни взглянула на часики.
— Даю тебе три минуты на объяснение, если хочешь, чтобы я тебя выслушала. И говори начистоту.
— Хорошо! — обреченно тряхнул головой Джеймс. — Считается крайне важным — на самом высоком уровне, я имею в виду Чика Моррисона, Уэсли Моуча и мистера Томпсона, — чтобы ты произнесла речь перед всей страной, поднимающую дух речь, понимаешь, и сказала, что ты не бросала своего дела.
— Зачем?
— Потому что все так думали!.. Ты не знаешь, что происходило в последнее время, но... но это какая-то жуть. По стране ходят слухи, всевозможные слухи обо всем, и они опасные. Подрывные. Кажется, люди только и делают, что шепчутся. Они не верят газетам, не верят лучшим ораторам, но верят любой злобной, нагнетающей страх сплетне. Не осталось ни доверия, ни порядка, ни... ни почтения к власти. Люди... люди как будто на грани паники.
— И что?
— Прежде всего это история с исчезновением всех крупных предпринимателей! Никто не может дать никаких объяснений, и это пугает людей. Это вызывает всевозможные нелепые шепотки, но главным образом шепчутся, что «ни один порядочный человек не будет работать на этих типов». Имеются в виду люди в Вашингтоне. Теперь понимаешь? Ты не подозревала, что очень популярна, но это так, и, может быть, стала еще популярней после авиакатастрофы. В нее не верил никто. Все думали, что ты нарушила закон, то есть Директиву 10-289, и дезертировала. В обществе много... непонимания этой директивы, много... да, волнений. Теперь понимаешь, как важно, чтобы ты выступила, сказала людям, что неправда, будто Директива 10-289 разрушает экономику, что это хороший закон, принятый для всеобщего блага, и что, если люди немного потерпят, положение дел наладится, процветание вернется. Должностным лицам они уже
не верят. Ты... ты предпринимательница, одна из немногих, принадлежащих к старой школе, и единственная вернувшаяся, когда все сочли, что ты скрылась. Ты известна как... как реакционерка, противящаяся политике Вашингтона. Поэтому люди тебе поверят. Твое выступление окажет на них большое влияние, укрепит их уверенность, поднимет дух. Теперь понимаешь?
Джеймс продолжал говорить, его подбадривало странное выражение ее лица — задумчивость, легкая полуулыбка.
Дагни слушала и слышала сквозь его слова голос Риардена, говоривший ей весенним вечером больше года назад: «Им нужна от нас какая-то поддержка. Не знаю, какая именно, но, Дагни, если мы ценим свои жизни, то не должны оказывать им никакой помощи. Откажись, даже если тебя вздернут за это на дыбу. Пусть они уничтожат твою железную дорогу и мои заводы, но поддержки нашей они не получат».
— Понимаешь теперь?
— О да, Джим, понимаю!
Джеймс не мог понять тона сестры — голос ее был негромким, в нем слышались и стон, и насмешка, и торжество, но это было лишь проявлением эмоций, и он продолжал, не теряя надежды:
— Я обещал людям в Вашингтоне, что ты выступишь! Мы не можем подвести их в таком вопросе! Не можем допустить, чтобы нас заподозрили в нелояльности. Все устроено. Ты будешь гостьей в программе Бертрама Скаддера, сегодня вечером, в десять тридцать. Он берет интервью у выдающихся людей, программа передается на всю страну, ее слушают больше двадцати миллионов. Из Комитета укрепления духа...
— Что это?
— Это комитет Чика Моррисона. Они уже три раза звонили мне, чтобы убедиться, что ничего не сорвется. Из Вашингтона отправили распоряжения всем вещательным компаниями, они объявляли весь день по всей стране, что ты выступишь сегодня вечером в программе Бертрама Скаддера.
Джеймс посмотрел на сестру, словно требуя и ответа, и признания, что ее ответ в данных обстоятельствах почти ничего не значит. Она сказала:
— Ты знаешь, что я думаю о вашингтонской политике и о Директиве 10-289.
— В такое время мы не можем позволить себе роскоши думать!
Дагни рассмеялась.
— Неужели не понимаешь, что теперь ты не можешь отказать им? — завопил Джеймс. — Если не появишься в программе после
всех объявлений, это послужит поддержке слухов, явится открытым объявлением о нелояльности!
— Джим, этот капкан не сработает.
— Какой капкан?
— Который ты все время ставишь.
— Не знаю, что ты имеешь в виду!
— Отлично знаешь. Ты понимал — все вы понимали, — что я откажусь. И толкнули меня в общественный капкан, где мой отказ станет для тебя серьезным скандалом, таким серьезным, что, по-твоему, я не посмею его вызвать. Ты рассчитывал, что я спасу ваши репутации и ваши головы. Я не стану их спасать.
— Но я обещал!
— А я нет.
— Но мы не можем отказать им. Неужели не понимаешь, что они связали нас по рукам и ногам? Что держат нас за горло? Неужели не понимаешь, что они могут устроить нам через железнодорожный пул или департамент по объединению, или мораторий на наши облигации?
— Я знала это еще два года назад.
Джеймс дрожал, в его ужасе было что-то непонятное, отчаянное, почти суеверное, несоразмерное с теми опасностями, о которых он говорил. Дагни внезапно поняла, что причина этого ужаса более серьезная, чем страх перед местью бюрократов, что это некое успокаивающее отождествление, которое кажется ему разумным и скрывает его подлинные мотивы. Поняла, что он хочет предотвратить панику не в стране, а в своей душе, что Чик Моррисон, Уэсли Моуч и прочие из этой команды грабителей нуждаются в ее поддержке не для того, чтобы успокоить своих жертв, а чтобы успокоиться самим. С немалым презрением — под стать масштабу картины — она подумала, до какого нравственного упадка пришлось дойти этим людям, чтобы опуститься до самообмана, чтобы вымогать одобрение у жертвы. И это люди, полагавшие, что способны подчинить себе весь мир!
— У нас нет выбора! — выкрикнул Джеймс. — Ни у кого нет никакого выбора!
— Уходи отсюда, — сказала она, голос ее был очень спокойным, негромким.
Что-то в ее интонации не понравилось Джеймсу настолько, что он не заставил просить себя дважды.
Дагни взглянула на Эдди: казалось, он пытается подавить очередной приступ отвращения, ставшего для него хроническим.
Через несколько секунд он спросил:
— Дагни, что с Квентином Дэниелсом? Ты летела за ним, так ведь?
— Да, — ответила она. — Он ушел.
— К разрушителю?
Это слово подействовало на нее, как удар. То было первое прикосновение внешнего мира к сияющему видению, с которым она не расставалась весь день, о котором нельзя было думать, можно было лишь ощущать его как источник силы. «Разрушитель», осознала она, было названием этого видения здесь, в их мире.
— Да, — с усилием ответила она, — к разрушителю.
Потом ухватилась закрай стола, чтобы не пошатнуться, и сказала с легкой горькой улыбкой:
— Ну что ж, Эдди, давай посмотрим, что могут сделать для предотвращения крушений поездов два таких непрактичных человека, как мы.
Два часа спустя, когда Дагни сидела в одиночестве за столом, склонясь над бумагами, где не было ничего, кроме цифр, но они походили на фильм, показывающий всю историю железной дороги за последние четыре недели, раздался звонок и послышался голос секретарши:
— Мисс Таггерт, вас хочет видеть миссис Риарден.
— Мистер Риарден? — удивленно переспросила она, будучи не в силах поверить своим ушам.
— Нет, миссис Риарден.
Чуть помолчав, Дагни сказала:
— Попроси ее войти.
В осанке Лилиан Риарден, когда она вошла и направилась к столу, сквозило что-то вызывающее. На ней был шитый на заказ костюм с ярким бантом, небрежно сдвинутым набок для придания нотки элегантной несообразности, и маленькая шляпка, заломленная под углом, считавшимся щегольским, потом}' что он казался насмешливым; лицо ее было излишне спокойным, шаг излишне медленным; шла она, чуть ли не демонстративно покачивая бедрами.
— Здравствуйте, мисс Таггерт, — произнесла она ленивым, снисходительным голосом, голосом салонов и вечеринок, казавшимся в этом кабинете таким же неуместным, как ее костюм и бант.
Дагни с серьезным видом кивнула.
Лилиан оглядела кабинет; во взгляде ее была та же насмешливость, что и в заломленной шляпке: насмешливость, выражавшая твердое убеждение, что жизнь может быть только нелепой.
— Прошу вас, присаживайтесь, — сказала Дагни.
Лилиан села, приняв уверенную, изящно-небрежную позу. Когда повернулась к Дагни, вызов в ее глазах не исчез, но приобрел другой оттенок: казалось, она намекала, что у них есть общий секрет, делаю-
щий ее присутствие здесь бессмысленным для всего мира, но вполне логичным для них обеих. Намек этот она подчеркнула молчанием.
— Чем могу служить?
— Я пришла сказать вам, — любезно произнесла Лилиан, — что вы сегодня вечером выступаете в программе Бертрама Скаддера.
Она не увидела в лице Дагни ни удивления, ни возмущения, лишь взгляд механика, разглядывающего мотор, который издает странный звук.
— Полагаю, — сказала Дагни, — вы полностью осознаете форму построения своей фразы.
— О да! — ответила Лилиан.
— Тогда продолжайте в том же духе.
— Прошу прощения?
— Продолжайте говорить.
У Лилиан вырвался неестественный короткий смешок, свидетельствующий, что она ожидала не такого отношения.
— Я уверена, что долгие объяснения не нужны, — заговорила она. — Вы понимаете, почему ваше появление в этой программе важно для тех, кто у власти. Я знаю, почему вы отказываетесь в ней появиться. Знаю ваши убеждения. Возможно, вы не придаете этому значения, но вы в курсе, что мои симпатии всегда были на стороне существующей системы. Поэтому поймете мой интерес к этой проблеме и мое место в ней. Когда ваш брат сказал мне, что вы отказались, я решила вмешаться, потому что, видите ли, я одна из тех очень немногих, кто знает, что в вашем положении отказываться нельзя.
— Я пока что не принадлежу к этим немногим, — сказала Дагни.
Лилиан улыбнулась:
— Что ж, придется кое-что объяснить. Вы понимаете, что ваше выступление по радио будет иметь для тех, кто у власти, такую же ценность, как... как поступок моего мужа, когда он подписал дарственную, передающую риарден-металл им. Вы знаете, как часто и успешно они упоминают об этом в своей пропаганде.
— Я не знала этого, — резко парировала Дагни.
— О, конечно, вас не было здесь почти два месяца, поэтому вы пропустили бесчисленные упоминания в газетах, по радио, в публичных выступлениях, что даже Хэнк Риарден одобряет и поддерживает Директиву 10-289, поскольку добровольна отдал свою фирму стране. Даже Хэнк Риарден. Это обескураживает многих упорствующих и помогает держать их в узде, —Лилиан откинулась назад и небрежным тоном поинтересовалась: — Спрашивали ли вы его, почему он подписал дарственную?
Дагни не ответила; она словно бы не слышала, что это был вопрос; она сидела неподвижно, лицо ее ничего не выражало, но глаза каза-
лись слишком большими, они были устремлены на Лилиан, словно у нее не было других намерений, кроме как выслушать ее до конца.
— Нет, я не думала, что вы это знати. Не думала, что он вам скажет, — заговорила Лилиан, голос ее стал спокойнее, словно она увидела дорожный указатель и спокойно ехала нужным маршрутом. — Однако вам нужно узнать причину, заставившую его подписать, — эта же причина заставит вас появиться в программе Бертрама Скаддера сегодня вечером.
Она сделала паузу, ожидая вопроса. Дагни молчала.
— Эта причина — насколько она касается поступка моего мужа — должна доставить вам удовольствие. Представьте себе, что означала для него эта подпись. Риарден-металл был его величайшим достижением, совокупностью всего лучшего в его жизни, высшим символом его гордости, а мой муж, как вы должны знать, в высшей степени страстный человек, и гордость, пожалуй, высшая его страсть. Риар - ден-металл был для него больше, чем достижением, она был символом его способности пробивать стены, его независимости, его трудов, его возвышения. Фирма была его собственностью по праву, а вы знаете, что такое право для такого строгого человека, как он, и что значит собственность для такого собственника. Он лучше бы погиб, отстаивая фирму, чем отдал ее тем, кого презирает. Вот что она значила для него. И вот что он потерял. Вам будет приятно узнать, что он отдал ее ради вас, мисс Таггерт. Ради вашей репутации и вашей чести. Он подписал дарственную под угрозой того, что его связь с вами станет известна всему миру. О да, мы располагали полными доказательствами, во всех интимных подробностях. Полагаю, вы придерживаетесь убеждений, не одобряющих жертвы, однако в данном случае вы, как всякая женщина, почувствуете удовлетворение масштабом жертвы, которую мужчина принес за привилегию пользоваться вашим телом. Вы наверняка получали громадное удовольствие в те ночи, что он проводил в вашей постели. Теперь можете насладиться знанием, во что обошлись ему эти ночи. И поскольку вы любите прямоту — не так ли, мисс Таггерт? — поскольку вы избрали для себя статус шлюхи, я снимаю перед вами шляпу, отдавая должное цене, которой вам удалось добиться и которую не может надеяться получить ни одна из подобных вам особ.
Голос Лилиан становился все резче, словно звук, издаваемый головкой сверла, все время соскальзывающего с гладкого камня. Дагни продолжала смотреть на нее, однако напряженность ее глаз и позы исчезла. Лилиан стало любопытно, почему ей кажется, что лицо Дагни освещено прожектором. Она не могла разглядеть никакого особого выражения, это было просто лицо в его обычной безмятежности,
и свет, казалось, исходил из его строения, из резких черт, твердости сжатых губ, открытости взгляда. Выражения их она не могла разобрать, оно казалось отсутствующим, напоминало спокойствие не женщины, а ученого, в них сияли бесстрашие и упорство.
— Это я, — негромко сказала Лилиан, — сообщила бюрократам о неверности моего мужа.
Дагни заметила в безжизненных глазах Лилиан проблеск чувства: оно походило на удовольствие, но так отдаленно, что напоминало солнечный свет, отраженный от поверхности болота; вспыхнув на миг, оно угасло.
— Это я, — сказала Лилиан, — отняла у него риарден-металл.
Слова ее прозвучали, как просьба.
Дагни не могла понять ни этой просьбы, ни того, какую реакцию Лилиан ожидала встретить; поняла только, что не встретила, когда услышала внезапную пронзительность в ее голосе:
— Вы поняли меня?
-Да.
— Тогда вам понятно, чего я требую и почему вы будете мне повиноваться. Вы считали себя и его непобедимыми, так ведь? — Лилиан пыталась говорить ровно, но голос звучал прерывисто. — Вы всегда действовали только по своей воле — этой роскоши я позволить себе не могла. И наконец-то вознагражу себя зрелищем того, как вы действуете по моей. Вы не можете мне противостоять. Не можете откупиться теми долларами, которые вы в состоянии заработать, а я нет. Не можете предложить мне никакого жирного куска. Я лишена алчности. Бюрократы не платят мне. Я делаю это бескорыстно. Бескорыстно. Понимаете?
— Да.
— Тогда дальнейшие объяснения не нужны, только напомню, что все фактические улики — регистрационные книги отелей, счета за драгоценности и все прочее — находятся в надежных руках и завтра будут разосланы во все газеты, если сегодня вы не появитесь в программе Скаддера. Ясно?
-Да.
— И что ответите?
Лилиан увидела обращенные к ней светящиеся глаза ученого; ей внезапно показалось, что ее и видно насквозь и не видно совсем.
— Очень рада, что вы сказали мне все, — произнесла Дагни. — Я буду вечером в программе Скаддера.
На блестящий металл микрофона в центре стеклянной будки, изолировавшей Дагни с Бертрамом Скаддером, падал луч света.
Микрофон отливал зеленовато-голубым; он был из риарден-ме - талла.
Вверху, за стеклянным листом, Дагни видела кабину с двумя рядами обращенных к ней лиц: Джеймса Таггерта, сидевшего рядом с Лилиан, ободряюще положившей ладонь ему на руку, человека, прилетевшего из Вашингтона и представившегося ей как Чик Моррисон, его молодых помощников, которые вели разговор о процентных показателях интеллектуального влияния и вели себя как патрульные полицейские.
Бертрам Скаддер как будто боялся ее. Он держался за микрофон и выпаливал слова в его тонкую проволочную сетку, в уши всей страны, представляя гостью программы. Старался говорить цинично, скептически, надменно и истерично сразу, чтобы казаться человеком, смеющимся над всеми человеческими убеждениями и потому требующим мгновенной веры от слушателей. Загривок его поблескивал от пота. Он описывал в красочных подробностях месяц ее выздоровления в затерянной среди гор пастушьей хижине, затем героический, трудный путь в пятьдесят миль по горным тропам ради того, чтобы снова выполнять долг перед людьми в это чрезвычайно трудное для страны время.
—.. .И если кто-то из вас был обманут злобными слухами, направленными на подрыв вашей веры в великие социальные программы наших лидеров, то можете поверить миссТаггерт, которая...
Дагни стояла, глядя на луч. В нем кружились пылинки, и Дагни заметила, что одна из них живая: то был комар с крохотной искрой на трепещущих крылышках, он неистово стремился к какой-то своей цели и, насколько видела Дагни, был так же далек от нее, как от этого мира.
— ...Мисс Таггерт— беспристрастный наблюдатель, блестящая деловая женщина, в прошлом она была зачастую критичной к правительству и, можно сказать, являлась выразительницей крайней, консервативной точки зрения, которой придерживались такие гиганты промышленности, как Хэнк Риарден. Однако даже она...
Дагни удивилась тому, как легко чувствуешь себя, когда не нужно чувствовать; казалось, она стояла голой на всеобщем обозрении, и луча света ей было достаточно для поддержки, потому что у нее не было ни груза страданий, ни надежды, ни сожаления, ни забот, ни будущего.
— ...А теперь, дамы и господа, представляю вам героиню этого вечера, нашу совершенно необычную гостью...
Боль вернулась внезапным, мучительным ударом, острым осколком защитной стены, разрушенной от понимания того, что теперь ело-
во за ней; вернулась на краткий миг именем в ее сознании, именем мужчины, которого она называла разрушителем; она не хотела, чтобы он слышал то, что сейчас ей придется сказать. «Если услышишь, — боль походила на голос, кричащий это ему, — ты не поверишь в то, что я сказала тебе, нет, хуже того, в то, что не сказала, но ты понял это, поверил и принял, ты сочтешь, что мои проведенные с тобой дни были ложью; это уничтожит один мой месяц и твои десять лет; я хотела, чтобы ты это узнал не так, не в этот вечер, но ты узнаешь, ты наблюдал за мной и знал о каждом моем шаге, ты наблюдаешь за мной и сейчас, где бы ты ни был, ты это услышишь... но это должно быть сказано».
—.. .последнюю носительницу славного имени в нашей промышленной истории, женщину-руководителя, возможную только в Америке, вице-президента громадной железной дороги — мисс Дагни Таггерт!
Когда ее рука сомкнулась на шейке микрофона, Дагни ощутила риарден-металл и внезапно почувствовала легкость — не вялую легкость безразличия, а бодрую, ясную, живую легкость действия.
— Я пришла сюда сказать вам о социальной программе, политической системе и моральном кодексе, при которых вы сейчас живете.
В голосе ее была такая спокойная, непринужденная уверенность, что, казалось, одно лишь его звучание обладает громадной убедительной силой.
— Вы слышали, что я нахожу мотивом этой системы безнравственность, грабеж — ее целью, ложь, мошенничество и принуждение — ее методами и разрушение — ее единственным результатом. Вы также слышали, что я, как и Хэнк Риарден, лояльная сторонница этой системы и добровольно оказываю содействие ее нынешней политике, таким актам, как Директива 10-289. Я пришла сюда сказать вам всю правду об этом.
Это правда, что я разделяю позицию Хэнка Риардена. У нас общие политические убеждения. Вы слышали, как его в прошлом именовали реакционером, противящимся каждому шагу, мере, лозунгу и закону нынешней системы. Теперь вы слышите, что его хвалят как нашего величайшего промышленника, суждениям которого об экономической политике вполне можно доверять. Если вы начинаете бояться, что находитесь во власти безответственного зла, что страна катится в пропасть и вам скоро придется голодать, обдумайте взгляды нашего самого способного промышленника, знающего, какие условия необходимы, чтобы сделать производство возможным и помочь стране выжить.
Обдумайте все, что знаете о его взглядах. Когда Риарден имел возможность говорить, он говорил вам, что политика правительства
ведет вас к порабощению и разорению. Однако он не говорил о высшем достижении этой политики —Директиве 10-289. Вы слышали, что он боролся за свои и ваши права, за свою независимость, за свое процветание. Он добровольно, как вам сказали, подписал дарственную, отдавшую риарден-металл его врагам. Подписал бумагу, которой, судя по его прежней репутации, он должен был противиться даже ценой собственной жизни. Что это могло означать, постоянно внушали вам, если не то, что даже он признал необходимость директивы и пожертвовал личным интересом ради страны? Судите о взглядах Риарден а, постоянно твердили вам, по мотивам этого поступка. 14 я с этим полностью согласна: судите о его взглядах по мотивам этого поступка. И какое бы значение вы ни придавали моему мнению и тем предостережениям, какие я могу сделать, судите о моих взглядах тоже по мотивам этого поступка, так как убеждения у нас одни.
Я два года была любовницей Хэнка Риардена. Пусть туг все будет ясно: я говорю это, не делая постыдное признание, а с величайшей гордостью. Я была его любовницей, спал а в его постели, в его объятьях. Теперь никто не может сказать вам обо мне ничего такого, чего я уже не сказала сама. Бесчестить меня будет бессмысленно. Я знаю суть этих обвинений и изложу их. Хотела я его физически? Да. Была движима страстью к его телу? Да. Испытывала самое острое чувственное удовольствие? Испытывала. Если это теперь делает меня в ваших глазах падшей женщиной, судите меня по своим критериям. Я буду держаться своих.
Бертрам Скаддер таращился на нее; он ожидал не такой речи и думал в смутной панике, что этот кошмар необходимо прекратить, но мисс Таггерт была особой гостьей программы, вашингтонские правители велели обходиться с ней осторожно, и он не знал, должен прервать ее или нет; кроме того, ему нравилось слушать подобные истории. В кабине для зрителей Джеймс Таггерт и Лилиан Риарден сидели, застыв, словно животные, парализованные светом прожектора мчащегося на них паровоза; они единственные из всех присутствующих понимали связь между словами, которые слышат, и темой радиопередачи; что-либо предпринимать было поздно: они не смели взять на себя ответственность за происходящее и его последствия.
В аппаратной юный интеллектуал из помощников Чика Моррисона стоял, готовый в случае осложнений прервать выход передачи в эфир, но он не видел политического смысла в речи, которую слушал, не мог истолковать ее как опасность для своих хозяев. Он привык слышать речи, которые выдавливали из противящихся жертв неизвестным ему нажимом, и пришел к выводу, что это случай реакцио-
нерки, вынужденной признаваться в постыдном факте, и что, видимо, эта речь обладает какой-то особой, заранее просчитанной ценностью; к тому же слушать это ему было интересно.
— Я горжусь, что он избрал меня для своего удовольствия, а я избрала его. Это не было — как представляется большинству из вас — актом постыдной уступки своим слабостям и взаимным презрением. Это было пиком нашего восхищения друг другом, с полным пониманием ценностей, определивших наш выбор. Мы не отделяем ценностей разума от поступков своих тел, не предаемся пустым мечтаниям. Мы облекаем мысль и реальность в конкретные формы, мы создаем сталь, железные дороги и счастье. И тем среди вас, кому ненавистно само понятие человеческой радости, кто хочет видеть жизнь сплошной чередой страданий и неудач, кто хочет, чтобы люди извинялись за счастье или за успех, способности, достижения или богатство, тем я говорю: я хотела его, я получила его, я была счастлива, я познала радость, чистую, полную, невинную радость, радость, о которой вы страшитесь услышать, радость, из-за которой вы ненавидите тех, кто ее достоин и достиг ее. Ну что ж, тогда ненавидьте и меня, потому что я ее достигла!
— Мисс Таггерт, — нервозно заговорил Бертрам Скаддер, — мы отошли от темы... в конце концов ваши личные отношения с мистером Риарденом не имеют политического значения...
— Я тоже думала, что не имеют. И разумеется, пришла сюда сказать вам о политической и моральной системе, при которой вы сейчас живете. Так вот, я полагала., что знаю о Хэнке Риардене все, но кое-что узнала только сегодня. Оказывается, лишь угроза придать гласности наши отношения заставила Хэнка Риардена подписать дарственную на риарден-металл. Это был шантаж, устроенный высшими государственными служащими, вашими правителями, вашими...
Скаддер выбил микрофон из ее руки, и когда он упал на пол, из него донесся негромкий щелчок, говорящий, что интеллектуал-полицейский прервал выход передачи в эфир.
Дагни засмеялась, но видеть ее и слышать ее смех было некому. Люди, ворвавшиеся в стеклянную будку, орали друг на друга. Чик Моррисон осыпал Бертрама Скаддера непечатной бранью; Бертрам Скаддер кричал, что он с самого начала был против, но ему приказали устроить это выступление; Джеймс Таггерт походил на скалящегося зверя, рыча на двух младших помощников Моррисона и не слушая рычания в свой адрес третьего, старшего. Лицо Лилиан Ри - арден странно расслабилось, как мышцы лежащего на дороге еще неповрежденного, но уже дохлого животного. Укрепители духа прон-
зительно выкрикивали то, что, по их мнению, подумает мистер Моуч.
— Что мне сказать им? — вопил диктор программы, указывая на микрофон. — Мистер Моррисон, слушатели ждут, что я должен им сказать?
Ему никто не отвечал. Все спорили не о том, что сказать, а кого винить.
Никто не сказал ни слова Дагни и не взглянул в ее сторону. Никто не остановил ее, когда она выходила.
Она села в первое попавшееся такси и назвала адрес своей квартиры. Когда машина тронулась, она заметила, что приемник на приборной панели светится, но молчит, из него слышалось только отрывистое потрескивание: настроен он был на программу Бертрама Скаддера. Дагни откинулась на спинку сиденья, чувствуя только безнадежное отчаяние оттого, что безумие ее поступка, возможно, оттолкнуло мужчину, который, наверное, больше не захочет ее видеть. Она внезапно осознала всю безнадежность найти его — если он сам этого не захочет — на улицах Нью-Йорка, в других городах, в ущельях Скалистых гор, где конечная цель закрыта отражающим лучевым экраном. Но у нее оставался один, словно плавающий в пустоте, спасательный круг, за который она держалась во время выступления, и она знала, что просто не может его утратить, даже если потеряет все остальное: звук его голоса, говорящего ей: «Никто не сможет остаться здесь, искажая картину реальности каким бы то ни было образом».
— Дамы и господа, — внезапно послышался сквозь потрескивание голос диктора, — из-за технических неполадок, над которыми мы не властны, станция прекращает вещание на необходимое для ремонта время.
Таксист издал презрительный смешок и выключил приемник.
Когда Дагни вышла и подала ему банкноту, таксист протянул ей сдачу, потом неожиданно подался вперед, чтобы поближе увидеть ее лицо. Она была уверена, что он узнал ее, и с суровым видом взглянула ему в глаза. Его исхудавшее лицо и заплатанная рубашка говорили о безнадежной, проигранной жизни. Когда она протянула ему чаевые, он негромко сказал со слишком серьезной, слишком торжественной интонацией для простой благодарности за монеты:
— Спасибо, мэм.
Дагни резко повернулась и быстро вошла в здание, не позволяя ему заметить, как ей сейчас тяжело.
Дверь квартиры она отпирала, опустив голову; свет ударил ей в глаза снизу, от ковра, и она резко вскинула голову, с удивлением
обнаружив, что помещение ярко освещено. Шагнула вперед. И увидела Хэнка Риардена, стоявшего в глубине комнаты.
Дагни замерла от неожиданности: во-первых, она не ожидала, что Хэнк приедет так скоро; во-вторых — выражение его лица. Оно было таким твердым, таким уверенным и вместе с тем таким спокойным — легкая полуулыбка, открытая ясность глаз, — что ей показалось, будто он постарел за один месяц на десятилетия, постарел в полном смысле слова: внешность, осанка, выдержка... Дагни вдруг поняла, что он, переживший месяц страданий, он, кого она глубоко ранила и готовилась ранить еще глубже, будет единственным, кто даст ей поддержку и утешение, будет той силой, которая защитит их обоих. Какой-то миг она неподвижно стояла на пороге, но увидела, что его улыбка становится шире, словно он читал ее мысли и говорил, что ей нечего бояться. Услышала легкое потрескивание и увидела на столе радом с ним освещенную шкалу молчащего радио. Посмотрела ему в глаза, словно вопрошая, ион ответил ей легшім кивком: он слышал ее выступление.
Они одновременно двинулись друг к другу. Риарден схватил Дагни за плечи; ее лицо было запрокинуто, но губ ее он не коснулся, взял руку и стал целовать запястье, пальцы, ладонь — это была та самая встреча, которой он так мучительно ждал. Потом вдруг сломленная всеми событиями этого дня и минувшего месяца Дагни расплакалась в его объятьях, прижавшись к нему; плакала она, как никогда в жизни, как женщина, покоряющаяся страданию и в последний раз тщетно протестующая против него.
Риарден подвел Дагни к дивану и попытался усадить радом с собой, но она сползла на пол, села у его ног, уткнулась лицом ему в колени и откровенно, беззащитно зарыдала.
Риарден не поднимал ее; он дал ей выплакаться, крепко держа в объятиях. Она чувствовала его ладони на голове, на плече, ощущала защиту его твердости, словно бы говорившей, что ему знакомо ее страдание, он чувствует его, понимает, однако способен воспринимать спокойно. И его спокойствие, казалось, облегчало ее бремя, даруя ей право быть слабой, здесь, у его ног; говорило, что он способен вынести то, что ей уже не под силу. Она смутно сознавала, что это настоящий Хэнк Риарден, и неважно, какую долю жестокости он некогда придал их первым проведенным вместе ночам, неважно, как часго она казалась сильнее его: это всегда было в нем, в самом корне их связи — это его сила, которая защитит ее, если только она лишится своей.
Когда Дагни подняла голову, Риарден улыбался ей.
— Хэнк... — виновато прошептала она, стыдясь своей слабости.
— Успокойся, дорогая.
Дагни снова уткнулась лицом в его колени; она сидела неподвижно, ей хотелось покоя, хотелось отогнать гнетущую, не облаченную в слова мысль: он смог перенести, принять ее выступление по радио только как признание в любви к нему; это делало ту правду, которую она должна была теперь сказать, таким жестоким ударом, какой никто не вправе наносить. Она ощущала ужас при мысли, что ей не хватит сил это сделать, и при мысли, что хватит.
Когда она взглянула на него снова, он провел ладонью по ее лбу, убирая волосы с лица.
— Все кончено, дорогая, — сказал он. — Худшее для нас обоих уже позади.
— Нет, Хэнк.
Он снова улыбнулся. Усадил Дагни рядом, прижал ее голову к своему плечу.
— Не говори сейчас ничего. Сама знаешь, мы оба понимаем все, что нужно сказать, и поговорим об этом, но только когда разговор будет для тебя не таким мучительным.
Рука его двинулась вниз по ее рукаву, по складкам юбки, так легко, что, казалось, не ощущала плоти под одеждой, словно он обретал вновь не ее тело, а только возможность его видеть.
— Ты перенесла слишком много, — сказал Риарден. — Я тоже. Пусть они нас бьют. Нет смысла еще и нам ссориться между собой. С чем бы нам ни прошлось столкнуться, мы не доставим друг другу страданий. Не причиним боли. Пусть страдания исходят от мира. От нас они исходить не будут. Не бойся. Мы не станем мучить друг друга.
Дагни подняла голову, покачала ею с горькой улыбкой, но к ней уже вернулась решимость: твердая решимость довести этот разговор до конца.
— Хэнк, тот ад, через который я заставила тебя пройти в последний месяц... — прошептала она.
Ее голос дрожал.
— Это пустяк в сравнении с тем адом, через который я заставил тебя пройти в последний час.
Его голос звучал твердо.
Дагни встала и заходила по комнате, твердо ступая; глухой, бездушный звук ее шагов говорил так же ясно, как слова, что жалеть ее больше не надо. Когда она остановилась и повернулась к нему, он встал, словно бы понял, чего она хочет.
— Понимаю, что испортила тебе жизнь, — сказала она, указав на радио.
Он покачал головой.
— Нет.
— Хэнк, я должна тебе кое-что сказать.
— Ия тебе тоже. Позволишь начать мне? Видишь ли, сказать это нужно было давно. Будешь слушать, не отвечая, пока я не закончу?
Она кивнула.
Риарден посмотрел на нее, словно желая охватить взглядом и всю ее в эту минуту, и все то, что их к этой минуте привело.
— Я люблю тебя, Дагни, — негромко сказал он с простотой какого-то безоблачного, но невеселого счастья.
Она хотела что-то сказать, но поняла, что не сможет, даже если он позволит ей, и сдержалась; единственным ее ответом было непроизвольное движение губ, потом она кивнула.
— Я люблю тебя. В той же мере, стой же гордостью, втом же смысле, как люблю свою работу, свои заводы, свой металл, свои часы, проведенные за столом, у домны, в лаборатории, на руднике; как люблю свою способность работать, как люблю видеть и понимать, как люблю сомнения разума, когда он решает химическое уравнение, как восход солнца, как все, что я сделал, и все, что чувствовал, как свой выбор, как облик своего мира, как свое лучшее зеркало, как жену, которой ты не стала, как то, что делает возможным все остальное: свою способность жить.
Дагни не опустила лица, чтобы слушать и принимать открыто, как он того хотел и как того заслуживал.
— Я полюбил тебя в тот день, когда увидел впервые, на грузовой платформе на запасном пути станции Милфорд. Я любил тебя, когда мы вместе ехали в кабине первого паровоза, шедшего по «Линии Джона Голта». Любил на веранде дома Эллиса Уайэтта. Любил на другое утро. Ты это знала. Но я должен был сказать это тебе, как говорю сейчас, чтобы восстановить все эти дни, чтобы они были для нас в полной мере теми же, что прежде. Я любил тебя. Ты это знала. Я нет. И поскольку не знал, мне пришлось понять это, когда я сидел за столом, глядя на дарственный сертификат, лишавший меня права на свой металл.
Дагни закрыла глаза. Но в его лице не было страдания, было только огромное и спокойное счастье откровенности.
— «Мы не отделяем ценностей разума от поступков наших тел». Ты сегодня сказала это в своем выступлении. Но ты знала это уже тогда, тем утром в доме Эллиса Уайэтта. Ты знала, что все оскорбления, какими я тебя осыпал, были самым полным признанием в любви, какое только может сделать человек. Ты знала, что физическое желание, которое я осуждал как наш общий позор, на самом деле
было нефизическим, проявлением не телесности, а величайших ценностей разума, признаем мы это или нет. Вот почему ты смеялась надо мной, когда поняла, так ведь?
— Да, — прошептала она.
— Ты сказала: «Мне не нужны твой разум, твоя воля, твоя сущность, твоя душа, лишь бы ты приходил ко мне для удовлетворения самого низменного из твоих желаний». Знаешь, когда ты это произнесла, я отдал тебе свой разум, волю, сущность, душу... и хочу сказать, что мой разум, воля, сущность, душа принадлежат тебе, Дагни, пока я живу на свете.
Риарден смотрел прямо на нее, и Дагни увидела блеснувшую в его глазах искру: то была не улыбка, а словно ответ на тот вскрик, которого она не издала.
—Дай мне закончить, дорогая. Я хочу, чтобы ты знала, как полно я понимаю то, что говорю... Я, считавший, что сражаюсь с нашими врагами, принял худшее из их убеждений. И с тех пор расплачиваюсь за это, как и должно быть. Я принял тот догмат, которым они уничтожают человека раньше, чем он начал жить, убийственный догмат: разрыв между душой и телом. Принял, как и большинство их жертв, не сознавая этого, не сознавая даже, что этот вопрос существует. Я бунтовал против их убеждения в человеческой слабости и гордился своей способностью думать, действовать, работать для удовлетворения моих желаний. Но не знал, что это —добродетель, не видел в этом моральной ценности, высшей моральной ценности, которую нужно защищать больше жизни, потому что именно она делает жизнь возможной. И принял за это наказание, наказание за добродетель от рук надменного зла, ставшего надменным только из-за моего невежества и моей покорности.
Я принял от них оскорбления, жульничество, вымогательство. Думал, что смогу позволить себе не замечать их — всех этих бессильных мистиков, которые болтают о душе и не способны построить крыши над головой. Думал, что мир принадлежит мне, и что их лепечущее бессилие не представляет угрозы моей силе. Не мог понять, почему проигрываю все битвы. Я тогда не понимал, что сила, обращенная против меня, была моей собственной. Покоряя материю, я отдал им царство разума, мысли, принципов, закона, ценностей, морали. Принял бездумно и ошибочно догмат, что идеи не оказывают воздействия на твою жизнь, работу, реальность, мир, что идеи —это сфера не разума, а той мистической веры, которую я презирал. Это была единственная уступка, какая им от меня требовалась. Ее оказалось достаточно. Я отдал им то, на извращение и уничтожение чего направлено их трескучее краснобайство: разум. Да, они были неспособ-
ны иметь дело с материей, создавать изобилие, управлять миром. Им это и не нужно было. Они управляли мной.
Я, знавший, что богатство —лишь средство для достижения цели, создавал это средство и позволял им указывать мне цели. Я, гордившийся способностью добиваться удовлетворения своих желаний, позволял им создавать кодекс ценностей, по которому определял свои желания. Я, формировавший материю, чтобы она служила моим намерениям, остался с грудой стали и золота, но все мои намерения были загублены, все желания преданы, все попытки добиться счастья сорваны.
Я разрывался надвое, как проповедовали мистики, вел дела по одному своду правил, а жизнь — по другому. Бунтовал против попыток грабителей определять цену и ценность моей стали, но позволял им устанавливать моральные ценности моей жизни. Бунтовал против незаработанного богатства, но считал своим долгом дарить незаслуженную любовь жене, которую презирал, незаслуженное уважение — матери, которая меня ненавидела, незаслуженную поддержку — брату, который строил планы моего разорения. Бунтовал против несправедливых финансовых поборов, но принимал жизнь, полную ненужных страданий. Бунтовал против взгляда, что моя способность продуктивно трудиться — не что иное, как вина, но принимал как вину свою способность быть счастливым. Бунтовал против догмата, что добродетель — это некое непознаваемое свойство духа, но осуждал тебя, моя дорогая, за желания твоей и моей плоти. Но если плоть— зло, значит, зло — и те, кто производят средства для ее существования, значит, зло — материальное богатство, и те, кто создают его: и если моральные ценности входят в противоречие с нашим физическим существованием, тогда справедливо, что вознаграждение не должно быть заработано, что добродетель должна представлять собой несо - зданное, что не должно быть связи между достижениями и доходами, что низшие существа, способные производить, должны служить высшим, духовное превосходство которых заключается в их телесной неспособности.
Если б кто-нибудь, вроде Хью Экстона, два года назад сказал мне, что, принимая теорию секса мистиков, я принимаю теорию экономики грабителей, я бы рассмеялся ему в лицо. Теперь уже я этого не сделал бы. Я вижу, что компанией «Риарден Стил» управляют подонки, вижу, что достижения всей моей жизни служат обогащению моих злейших врагов, а что до тех двоих, которых действительно любил, то одному я нанес смертельное оскорбление, а другой принес публичный позор. Я дал пощечину человеку, который был моим другом, защитником, учителем, человеком, который освободил меня тем, что
помог усвоить то, что я усвоил. Я любил его, Дагни, он был мне братом, сыном, другом, которого я никогда не имел, но выбросил из своей жизни, потому что он не помогал мне вести производство для грабителей. Я отдал бы что угодно ради того, чтобы его вернуть, но мне нечего предложить в виде платы, и я больше никогда его не увижу, потому что знаю, что никак не могу заслужить даже права просить прощения.
А то, что я сделал с тобой, моя дорогая, еще хуже. Твоя речь и необходимость произнести ее — вот что навлек я на единственную женщину, которую любил, в отплату за единственное счастье, какое познал. Не говори, что это с самого начала был твой выбор и ты приняла все последствия, включая сегодняшнее, это не оправдывает того, что я не смог предложить тебе ничего лучшего. И то, что грабители заставили тебя говорить, что ты говорила для того, чтобы отомстить за меня и освободить меня, не оправдывает того, что я сделал подобное возможным. Это не свои взгляды на грех и бесчестие они смогли использовать, чтобы опозорить тебя, — мои. Они просто довели до конца то, во что я верил, что говорил в доме Эллиса Уайэтта. Это я таил нашу любовь, как постыдную тайну, — они лишь рассматривали ее с моей точки зрения. Я был готов искажать картину реальности ради видимости в их глазах — они лишь воспользовались тем правом, какое я предоставил им.
Люди думают, что лжец одерживает верх над своей жертвой. Я понял, что ложь — это акт самоотречения, потому что человек уступает свою реальность тому, кому лжет, делает его своим господином, обрекает себя и дальше искажать ту реальность, какую требуют искажать чужие взгляды. И если человек достигает ближайшей цели ложью, он расплачивается за это разрушением того, чему должно было служить это достижение. Человек, который лжет миру, навсегда становится его рабом. Когда я решил скрывать свою любовь к тебе, отрекаться от нее при людях, жить ею по лжи, я сделал ее общественной собственностью. И общество потребовало ее себе. У меня не было возможности предотвратить это, спасти тебя. Когда я сдался грабителям, когда подписал дарственную, чтобы защитить тебя, я по - прежнему искажал картину реальности, другого пути у меня не оставалось, и, Дагни, я предпочел бы, чтобы мы оба погибли, чем позволить им осуществить свою уг розу. Но не существует невинной лжи, есть только чернота крушений, и невинная ложь — самая черная из них. Я все еще искажал картину реальности, что привело к неизбежному результату: вместо защиты это навлекло на тебя жуткое испытание — вместо того, чтобы спасти твое имя, я вынудил тебя выйти на публичное побивание камнями и бросал эти камни собственными
руками. Я знаю, ты гордилась тем, что говорила, и я гордился, слушая тебя, но это была та гордость, какую нам следовало постичь два года назад.
Нет, ты не испортила мне жизнь, ты меня освободила, ты спасла нас обоих, искупила наше прошлое. Я не могу просить у тебя прощения — это не тот случай, и единственное утешение, какое могу предложить, — то, что я счастлив. Счастлив, дорогая моя, а не страдаю. Счастлив, что увидел истину, хотя у меня и не осталось больше ничего, кроме способности видеть. Если бы я предался тщетным сожалениям о том, что моя ошибка разрушила мое прошлое, это было бы величайшей изменой, полнейшим банкротством перед этой истиной. Но если любовь к истине осталась моим последним достоянием, тогда чем больше я утратил, тем больше могу гордиться ценой, заплаченной за такую любовь. Тогда обломки прошлого станут не погребальным холмом надо мной, а вершиной, на которую я взобрался, чтобы обрести более широкий обзор. Гордость и способность видеть — вот и все, чем обладал я, когда начинал, и все, чего добился, я добился благодаря им. Теперь и то и другое стало сильнее. Теперь у меня есть осознание высшей ценности, которого мне недоставало: права гордиться своим вйдением мира. Достичь всего прочего я смогу.
И мой первый шаг в будущее, Дагни, — это признание, что я люблю тебя. Я люблю тебя, дорогая, со всей слепой страстью тела, исходящей из самых глубин просветленного разума, и моя любовь — единственное достижение, остающееся мне от прошлого, неизменное на все грядущие годы. Я хотел сказать тебе это, пока имею право. И поскольку я не сказал этого в начале наших отношений, вынужден говорить в конце. А теперь я скажу тебе то, что хотела сказать мне ты, — видишь ли, я понял и принял это: за этот месяц ты встретила мужчину, которого полюбила, и если любовь означает окончательный, незыблемый выбор, то и он единственный, кого ты в жизни действительно любила.
— Да! —ее возглас звучал, как потрясение, как удар. —Хэнк! Как ты понял это?
Риарден улыбнулся и указал на радио:
— Дорогая моя, ты употреблялатолько прошедшее время.
— О!..
Теперь голос ее звучал толи вопросом, то ли стоном; она закрыла глаза.
— Ты не произнесла единственного слова, которое могла по праву бросить им, если б дело обстояло иначе. Ты сказала: «Я хотела его», а не «Я люблю его». Ты сказала сегодня по телефону, что могла вер-
нуться раньше. Никакая другая причина не заставила бы тебя задержаться. Только эта может быть обоснованной и оправданной.
Дагни чуть покачнулась, сохраняя равновесие, однако смотрела на Риардена прямо, с улыбкой, с восхищением в глазах и болью в тонкой линии плотно сжатых губ.
— Это так. Я встретила мужчину, которого люблю и буду любить всегда; я видела его, говорила с ним, но моим он не стал, возможно, никогда не станет, и, наверное, я его никогда больше не увижу.
—Думаю, я всегда знал, что ты найдешь его. Я знал, какие чувства ты питала ко мне, знал, насколько они сильны, но понимал, что это не окончательный твой выбор. То, что ты дашь ему, не отнято у меня, потому что я никогда этого не имел. Восставать против этого я не могу. То, что я имел, для меня очень много значит, а того, что я имел, изменить нельзя.
— Хэнк, хочешь, чтобы я сказала правду? Поймешь, если скажу, что всегда буду любить тебя?
— Дагни, я понял это раньше, чем ты.
—Я всегда видела тебя таким, какой ты сейчас. Видела твое величие, которое ты только-только начинаешь осознавать. Не говори об искуплении — ты не причинил мне боли, твои ошибки исходили из безупречной честности под пыткой невозможного морального кодекса. И твоя борьба против него не принесла мне страданий, она принесла мне чувство, которое я считаю очень редким для себя: восхищение. Если ты его примешь, оно будет непреходящим. То, что ты значил для меня, не может быть изменено. Однако мужчина, которого я встретила, — это та любовь, какую я хотела найти задолго до того, как узнала о его существовании, и думаю, он останется недосягаемым для меня, но того, что я его люблю, будет достаточно, чтобы поддерживать во мне жизнь.
Риарден взял ее руку и прижал к губам.
— Тогда ты понимаешь, что испытываю я, и почему все-таки счастлив.
Глядя ему в лицо, Дагни впервые осознала, кем он всегда был в ее глазах: человеком с неиссякаемой способностью радоваться жизни. Напряженность стоически переносимых бед исчезла; теперь, в самый тяжелый час, лицо Риардена обрело безмятежность чистой силы — на нем было то же выражение, какое оно видела у людей в долине.
— Хэнк, — прошептала она, — я не смогу этого объяснить, но у меня такое чувство, что я не изменила ни ему, ни тебе.
— Это так.
Глаза ее казались необычайно яркими на побледневшем лице, словно в сломленном усталостью теле дух оставался бодрым. Риарден
усадил Дагни и положил руку на спинку дивана, не касаясь ее и все - таки словно защищая своим полуобъятием.
— Теперь скажи, где ты была?
— Не могу. Я дала слово никому ничего не говорить об этом. Могу сказать только, что обнаружила это место случайно, когда мой самолет разбился, покинула его с повязкой на глазах и не смогу найти снова.
— Не хочешь проследить по памяти свой путь туда?
— Не стану и пытаться.
— А этот мужчина?
— Я не буду его искать.
— Он остался там?
— Не знаю.
— Почему ты покинула его?
— Не могу сказать тебе.
— Кто он такой?
У нее невольно вырвался смешок:
— Кто такой Джон Голт?
Риарден удивленно посмотрел на нее, он понял, что она не шутит.
— Значит, Джон Голт существует? — задумчиво проговорил он.
— Да. АО^'
— В этой избитой фразе имеется в виду он?
— Да.
— И у нее есть какое-то особое значение?
— Да!.. Могу сказать тебе о нем одну вещь, которую узнала раньше, чем дала слово молчать: он — изобретатель того двигателя, который мы нашли.
— О! — Риарден улыбнулся так, словно должен был это знать. Потом негромко спросил, глядя на Дагни почти сочувственно: — Он и есть тот разрушитель, не так ли? — увидел в ее глазах возмущение и добавил: — Нет, не отвечай, раз не можешь. Думаю, ты знаешь, что делаешь. Ты хотела спасти от разрушителя Квентина Дэниелса и летела за ним, когда твой самолет разбился, так ведь?
-Да.
— Господи, Дагни, неужели такое место действительно существует? Они все живы? Там ли... Извини. Не отвечай.
Дагни улыбнулась:
— Оно существует.
Риарден долгое время сидел молча.
— Хэнк, ты мог бы оставить «Риарден Стил»?
— Нет! — ответ был незамедлительным, но Риарден добавил с первой ноткой безнадежности в голосе: — Пока что...
Потом посмотрел на нее так, словно, произнося эти три слова, пережил все ее страдания за последний месяц.
— Понятно, — он провел рукой по ее лбу и сочувственно улыбнулся: — Какой же ад, должно быть, разверзся в твоей душе! — негромко произнес он.
Дагни кивнула. И легла, положив голову ему на колени. Риарден гладил ее волосы и говорил:
— Будем сражаться с грабителями, сколько сможем. Не знаю, каким именно будет наше будущее, но мы либо победим, либо поймем, что это невозможно. Пока этого не случится, будем воевать за наш мир. Мы всё, что от него осталось.
Дагни заснула, держа его за руку. Последнее, что она чувствовала, было ощущение бездонной пустоты, пустоты города и мира, где она никогда не сможет найти человека, искать которого не имеет права.